Олдос Хаксли - Контрапункт
Уолтер убедил её бросить все это. Ему это удалось не сразу. Девическое «обожание» и преданность миссис Коль скрашивали её несчастную жизнь с Карлингом. Но Карлинг становился все хуже, так что совместную жизнь с ним не могла скрасить даже миссис Коль. Уолтер предложил то, чего, вероятно, не могла и безусловно не собиралась предлагать эта леди, — убежище, защиту, денежную поддержку. Кроме того, Уолтер был мужчина, а мужчину, согласно традиции, полагается любить, даже в том случае, если, как установил Уолтер относительно Марджори, женщина не любит мужчин и находит удовольствие только в обществе женщин. (Снова влияние литературы! Он вспомнил слова Филипа Куорлза о губительном воздействии искусства на жизнь.) Да, он мужчина: но «не такой», как все мужчины, неустанно повторяла Марджори. Тогда эта характеристика казалась ему лестной. Но была ли она и в самом деле лестной? Как бы то ни было, Марджори считала его «не таким» и находила, что в нем сочетаются достоинства обоих полов: он мужчина и в то же время не мужчина. Поддавшись убеждениям Уолтера и будучи не в силах больше выносить грубость Карлинга, она согласилась отказаться от мастерской, а значит, и от миссис Коль, которую Уолтер ненавидел, считая её рабовладелицей, грубым и жестоким воплощением женской властности.
— Разве это дело для такой женщины, как ты, быть мебельщиком-любителем? — говорил он ей: в те времена он искренне верил в её интеллектуальные способности.
Она станет помогать ему (как именно — это не уточнялось) в его литературной работе, она будет писать сама. Под его влиянием она принялась писать этюды и рассказы. Но они явно никуда не годились. Сначала он поощрял её, потом стал относиться к её писаниям сдержанно и перестал говорить о них. Вскоре Марджори бросила это противоестественное и бесполезное занятие. У неё не осталось ничего, кроме Уолтера. Он сделался краеугольным камнем, на котором покоилась вся её жизнь. Теперь этот камень вынимали из постройки.
«Если бы только, — думал Уолтер, — она оставила меня в покое!»
Он подошёл к станции метрополитена. У входа человек продавал вечернюю газету. Грабительский законопроект социалистов. Первое чтение — гласил бросавшийся в глаза заголовок.
Уолтер воспользовался предлогом отвлечься от своих мыслей и купил газету. Законопроект либерально-лейбористского правительства о национализации рудников получил при первом чтении обычное большинство голосов. Уолтер с удовольствием прочёл об этом. По своим политическим убеждениям он был радикалом. Но издатель вечерней газеты рассуждал иначе. Передовая была написана в самых свирепых тонах.
«Сволочи», — подумал Уолтер. Статья пробудила в нем сочувствие ко всему, на что она нападала; он с радостью почувствовал, что ненавидит капиталистов и реакционеров. Ограда, в которую он замкнулся, на мгновение разрушилась, личные осложнения перестали существовать. Радость борьбы вывела его из узких рамок собственного «я», он как бы перерос самого себя, стал больше и проще.
«Сволочи», — мысленно повторил он, думая об угнетателях, о монополистах.
На станции Кэмден-Таун рядом с ним уселся маленький, сморщенный человечек с красным платком на шее. Его трубка распространяла такое удушающее зловоние, что Уолтер оглядел вагон в поисках другого свободного места. Места были; но, подумав, он решил не пересаживаться. Это могло обидеть курильщика, могло вызвать с его стороны какое-нибудь замечание.
Едкий дым раздражал горло — Уолтер закашлялся.
«Не следует идти наперекор своим вкусам и наклонностям, — не раз говорил Филип Куорлз. — Какой толк от философии, если её основной предпосылкой не является разумное обоснование наших собственных чувств? Если вы не испытываете религиозных переживаний, верить в Бога — нелепость. Это все равно как верить в то, что устрицы вкусны, тогда как вас самого от них с души воротит».
Затхлый запах пота, смешанный с табачным дымом, достиг ноздрей Уолтера. «Социалисты называют это национализацией, — читал он в газете, — но, с точки зрения всех остальных, у этого мероприятия есть другое, более короткое и выразительное имя: „грабёж“. Ну что ж: грабёж грабителей ради блага ограбленных. Маленький человечек наклонился вперёд и очень аккуратно плюнул между расставленных ног. Каблуком он размазал плевок по полу. Уолтер отвернулся; ему очень хотелось почувствовать любовь к угнетённым и ненависть к угнетателям. „Не следует идти наперекор своим вкусам и наклонностям“. Но вкусы и наклонности возникают случайно. Существуют вечные принципы. А если вечные принципы не совпадают с вашей основной предпосылкой?
Воспоминание всплыло неожиданно. Ему девять лет, и он гуляет с матерью по полям около Гаттендена. У обоих — букеты баранчиков. Должно быть, они ходили к Бэттс-Корнер: это — единственное место в окрестностях, где растут баранчики.
— Мы зайдём на минутку к бедному Уэзерингтону, — сказала мать. — Он очень болен. — Она постучала в дверь коттеджа.
Уэзерингтон служил младшим садовником в усадьбе; но последний месяц он не работал. Уолтер помнил его: бледный, худой человек, страдающий кашлем, необщительный. Уэзерингтон не очень интересовал его. Женщина открыла дверь.
— Добрый день, миссис Уэзерингтон. Их ввели в комнату.
Уэзерингтон лежал в постели, обложенный подушками. У него было ужасное лицо. Пара огромных глаз с расширенными зрачками смотрела из впалых глазниц. Белая и липкая от пота кожа обтягивала торчащие кости. Но ещё более тягостное впечатление производила шея, невероятно худая шея. А из рукавов рубашки торчали две узловатые палки — его руки, оканчивающиеся, точно грабли, огромными костлявыми пальцами. А запах в комнате больного! Окна были плотно закрыты, в маленьком камине горел огонь. Душный воздух был насыщен затхлым запахом дыхания и испарений больного тела — застарелым запахом, сладковатым и тошнотворным от долгого пребывания в этой тёплой, непроветренной комнате. Какой-нибудь новый запах, даже самый отвратительный и зловонный, был бы менее ужасен. Этот запах комнаты больного был особенно невыносим именно потому, что он был застарелым, сладковато-гнилым, застоявшимся. Даже теперь Уолтер вздрогнул при одной мысли о нем. Он зажёг папиросу, чтобы дезинфицировать свою память. Его с детства приучали к ежедневным ваннам и открытым окнам. Когда его ещё ребёнком в первый раз повели в церковь, его затошнило от затхлого воздуха, от запаха человеческих тел; пришлось его поскорей увести. С тех пор мать больше не водила его в церковь. Наверное, подумал он, нас воспитывают слишком гигиенично и асептично. Можно ли считать хорошим воспитание, в результате которого человека тошнит в обществе себе подобных? Он хотел бы любить их. Но любовь не может расцвести в атмосфере, вызывающей у человека непроизвольное отвращение и тошноту.