Владимир Тучков - Истребитель русской духовности
Катерина Осиповна, вдова тридцати трех лет, очень миловидная, немного бледная, с очень оживленными и почти черными глазами, чувствительная и с искренно добрыми намерениями;
Лиза, четырнадцатилетняя девочка, страдавшая параличом ног, с прелестным личиком, несколько худеньким от болезни, но веселым, с темными большими глазами с длинными ресницами;
Варвара Николаевна, молодая девушка с довольно некрасивым лицом, с рыженькими жиденькими волосами, бедно, хотя и весьма опрятно одетая;
Варвара Петровна, женщина-меценатка, действовавшая в видах одних лишь высших соображений;
Агафья, развязная, бойкая и румяная бабенка лет тридцати;
Лиза, двадцати двух лет, с характером, благородная и пылкая, высокая, тоненькая, но гибкая и сильная, глаза ее были поставлены как-то по-калмыцки, криво; была бледна, скуласта, смугла и худа лицом; но было в этом лице побеждающее и привлекающее;
Даша, девушка двадцати лет, с ясными глазами, тихая и кроткая, способная к большому самопожертвованию, преданная, необыкновенно скромная и очень рассудительная;
Марья Тимофеевна, женщина лет тридцати, болезненно-худощавая, с длинною шеей и с жиденькими темными волосами, свернутыми на затылке в узелок, толщиной в кулачок двухлетнего ребенка, с узким и высоким лбом, на котором резко обозначились три длинные морщинки, с исхудавшим лицом, с замечательными тихими, ласковыми, серыми глазами, с тихим, почти радостным взглядом, с радостной улыбкой, хромая;
Юлия Михайловна, честолюбивая, питавшая замыслы, с несколько раздраженным умом;
Арина Прохоровна, нигилистка, любившая деньги до жадности, неряшливая, имевшая самый наглый вид;
Марья, женщина лет двадцати пяти, довольно сильного сложения, росту выше среднего, с темно-русыми пышными волосами, с бледным овальным лицом, с большими темными глазами, сверкавшими лихорадочным блеском, с длинным, измученным, усталым взглядом, полная разочарования и цинизма, к которому она еще не привыкла;
Софья Матвеевна, дама тридцати четырех лет, очень скромная на вид, с очень приветливым лицом.
«Что же это за исступленная такая любовь? – подумал я, ошеломленный этим потоком слов, каждое из которых не имело никакого эмоционального привкуса, но все вместе они слагались в столь безнадежный, столь беспросветный реквием, что от него начинало ломить виски. – Что же это за чудовищная такая любовь – а это, несомненно, была любовь, – что во имя ее нужно было убить столько ни в чем не повинных людей? Ведь это чувство существует для абсолютно противоположного – чтобы…»
– Вы абсолютно ничего не поняли! – пришел в сильное волнение Лев, прочитавший мои мысли. – Напротив, совсем напротив! То, о чем вы думаете, то, чем занимаются все убогие человеческие недоумки, человеческие тли, – именно оно сеет несчастья и страдания! Мы же отбирали у несчастных, несчастных до того, как мы их убивали, их никчемные жизни и давали взамен возможность родиться вновь, родиться уже не такими уродами, которыми они были в прежней жизни. Это высшая любовь, она дает зачатия второй степени! От каждой нашей близости рождалось идеальное создание!
«Боже, – подумал я испуганно, – да он совсем болен, безнадежно. Надо же все так перевернуть, выстроить себе такую теорию, о которой не помышлял ни Раскольников, ни даже Кириллов!»
– Я не болен! – вскричал Лев, из чего я еще более убедился в его нездоровье, поскольку столь отчетливо читать в чужой голове способен только очень больной человек.
– Как же вы не больны? – отчаянно решил я действовать в открытую, поскольку что-либо скрыть от него не представлялось возможным. – Как же вы не больны, когда у вас все путается? Вы утверждаете, что у Гани была наполеоновская бородка. Так?
– Так, – согласился Лев, весь подавшийся мне навстречу, словно ожидал услышать что-то для себя крайне важное.
– Но какая же у Наполеона была бородка? Никакой бородки не было.
– А, это вы истории не знаете! – воскликнул он облегченно. – Это Наполеон Tретий, а не первый, племянник первого. – И погрузился в раздумье.
Наступила какая-то особая тишина. Я бы сказал, мертвая.
– Вот именно, мертвая, – прервав ход своих беспорядочных мыслей, откликнулся Лев. И продолжил свою историю…
Ни для кого не секрет, что люди, чья психика нарушена в силу тех или иных причин, делятся на два, казалось бы, антагонистических класса. Одни, одержимые страстями, с мазохистской одержимостью травмируют свое воспаленное сознание мучительными для себя переживаниями, на поиск которых тратят все свое время. Другие замыкаются в скорлупе собственного безумия и, казалось бы, берегут себя от непереносимых страданий за счет полной самоизоляции от жестокого окружающего мира. В действительности, между теми и другими нет никакой разницы. Просто у одних тараканы комфортно живут и плодятся под черепной коробкой, и таким людям не нужно проявлять излишней жизненной активности. У других же они почему-то быстро погибают, и несчастным людям, которые не в состоянии без них обходиться, приходится повсеместно выискивать этих самых тараканов, отлавливать и, словно кокаинистам, запихивать через ноздри внутрь себя, туда, где бы они испуганно метались, раздражая своими жесткими лапками нежное вещество мозга.
И Лев с Настей нашли такого таракана, который поселился в них навсегда. Период исступленной охоты сменился созерцательной нежностью к абсолюту. Последнюю свою жертву они не опустили в канализационный чан, а отдали в искусные и надежные руки патологоанатома, который за ошеломившую его сумму сделал из склонного к гниению тела мумию, над которой не властно течение времени, неумолимо размывающее берега Стикса.
В жизни Льва наступил, можно сказать, моногамный период – лишь он, Настя и прохладное тело, которое дожидалось неистового совокупления в специальной морозильной камере…
Лев нажал на кнопку, в действие пришел чуть шелестящий, словно японская рисовая бумага, механизм. Рядом с кроватью в полу раскрылся люк, и из каких-то кошмарных недр плавно поднялась еще одна кровать, на которой покоилось обнаженное мужское тело, отливавшее какою-то фарфоровой белизной. Лев театрально воскликнут: «Порфирий Петрович! Прошу любить и жаловать!» И мелко затрясся от приступа какого-то нервного смеха.
Это был человек лет тридцати пяти, росту пониже среднего, полный и даже с брюшком, выбритый, без усов и без бакенбард, с плотно выстриженными волосами на большой круглой голове, как-то особенно выпукло закругленной на затылке, Пухлое, круглое и немного курносое лицо его было цвета больного, темно-желтого, но довольно бодрое и насмешливое. Оно было бы даже и добродушное, если бы не мешало выражение глаз, с каким-то жидким водянистым блеском, прикрытых почти белыми ресницами. Взгляд этих глаз, а это действительно был взгляд, чему способствовал патологоанатом-виртуоз, как-то странно не гармонировал со всей фигурой, имевшей в себе даже что-то бабье, и придавал ей нечто гораздо более серьезное, чем с первого взгляда можно было от нее ожидать.
Смех прекратился, и Лев каким-то тихим, чуть ли не ласковым голосом сказал: «Да не бойтесь вы его, он очень милый. С Порфирием Петровичем очень интересно разговаривать. Нас ведь теперь осталось двое».
– Простите, – вскричал я в изумлении, – а где же Настя?! Что с ней?
– А Настя сейчас рожает. Это очень долго. Очень долго. Что-то он мне о ней рассказывает, что-то я сам улавливаю. Я же вам об этом уже говорил, ведь уже прошло девять месяцев, давно прошло. Но это совсем не так, как здесь. Вы меня понимаете?
– Да, конечно. Конечно, я вас прекрасно понимаю, – ответил я поспешно, чтобы избавить себя от выслушивания объяснений перемещения человека в трансцендентную область, которые вполне могли завершиться практической демонстрацией.
– Да я вижу, вы меня боитесь! – удивленно рассмеялся Лев. – А вот Порфирий утверждает, что именно я должен всего бояться. В смысле не всего, а себя в первую очередь. Потому что у меня, по его словам, должно быть внутри что-то такое, чего он никак не может точно назвать. Недалек, очень недалек, хоть и мнит из себя невесть что. Так, Порфирий? Я прав?
Однако Порфирий по-прежнему бодро и насмешливо молчал. Погрузился в сосредоточенное молчание и мой собеседник. Судя по всему, между ним и мумией происходил какой-то крайне важный для обоих диалог.
Лицо Льва производило странное, одновременно и притягательное и отталкивающее впечатление. Собственно, лица-то никакого и не было. Лишь два безумных сверкающих глаза на чем-то сером, бесформенном, не имеющем никакого смысла и значения. Создавалось ощущение, что эти глаза были линзами, которые фокусировали дневной свет и жгли изнутри мозг несчастного. После некоторого привыкания к этой уникальной биологической аномалии становился заметен характерный признак вырождения – уши без мочек. Точнее, мочки приросли к верхней части щек. При дальнейшем самом пристальном изучении больше ничего не обнаруживалось – лишь глаза и уши. Все остальное было чужим, гуттаперчевым, имело какую-то нечеловеческую природу, в связи с чем никак не могло считаться лицом. Можно было говорить лишь о голове, которая непредсказуемо колебалась на тонкой шее, словно шаровая молния, принимающая какое-то чрезвычайно важное для себя решение.