Юрий Герт - НА БЕРЕГУ
Но такие мгновения не длятся долго. По краям неба, приглядевшись, можно было заметить редкие, слабо мерцающие звездочки, к тому же время от времени по нему медленно и уверенно, по заранее размеченным трассам, плыли огни - ярче, крупнее, чем звезды, иногда их было сразу несколько, и они двигались в разных направлениях или навстречу друг другу, с неба доносился ровный, отдаленный самолетный гул - и оно уже не казалось таким громадным и загадочным. Со стороны шоссе слышался непрерывный, как рокот прибоя, шум проносящихся мимо машин. Дома, расположенные за дорогой, походили на гигантские прозрачные кристаллы, наполненные светом, и еще - на пчелиные соты, увеличенные до невероятных размеров, источающие золотисто-медовое сияние. Пляж уже опустел, но там и сям еще виднелись люди, бродящие вдоль воды или, обхватив колени, сидящие на берегу. Кто-то плавал, кто-то барахтался на мелководье, повизгивал, рассыпая вокруг веера огнистых, искрящихся брызг. И были здесь куда отчетливей, чем с балкона, слышны слова исполняемой Фрэнком Синатрой песенки. Кто- то все время крутил одну и ту же пленку - и Александр Наумович, плохо разбирая на слух английскую речь, уловил припев:
Let’s forget about tomorrow,
But tomorrow never comes...
Правда, это был всего лишь припев, означавший, по-видимому, что-то вроде “забудьте про завтра, ведь завтра никогда не приходит”, Александр Наумович хотел спросить у жены, как перевести остальное, но почему-то раздумал.
Все уже сидели, расположась на заботливо прихваченной Инессой подстилке, покрытой мягким ворсом, когда заговорил Илья, по обыкновению, словно ни к кому не обращаясь, а глядя в океанскую даль, беседуя с самим собой:
- Как-то раз, в самом начале, нас познакомили с одним американцем, привели его к нам домой, был переводчик, из наших, завязалась беседа, представлявшая, так сказать, «взаимный интерес». Американец расспрашивал, кто я, откуда, почему эмигрировал. Я рассказал ему кое-что - как по нашей семье 37-й год прокатился, когда двух братьев отца расстреляли, как моя мать в детдоме росла, родители ее в ГУЛАГе погибли. И про Инну, которой после окончания хореографического училища с отличием напрямую сказали: «Здесь вам и таким, как вы, хода не будет. Уезжайте!..» И как потом ее выживали из
театра, прошло несколько лет, прежде чем ей дали танцевать Одетту и Жизель. Так вот, все это я рассказал американцу, и стало мне отчего-то стыдно и противно - мочи нет. Вышло, будто я жалуюсь, прошу сочувствия. И я говорю: «Но все равно, несмотря ни на что, Россия - это моя Родина, мне было тяжело ее оставлять, я ее люблю.» Американец выслушал перевод - и смотрит на меня сердито, будто я его обманываю. «Как это, - говорит, - вы любите?.. За что?.. После того, что вы рассказали. Простите, - говорит, - но я вам не верю.» И я чувствую - ведь и вправду не верит!.. А что ему скажешь, как объяснишь. Да и что тут объяснять, когда у него башка на манер компьютера: все сложит, вычтет, просчитает и итог подобьет. Но, может, в конечном-то счете он прав? И никакая это не любовь, а рабская психология? Своего рода мазохизм?
Никто ничего не ответил, да и вряд ли его внимательно слушали. Марк и Александр Наумович встали и, разговаривая, медленно прохаживались поблизости, Мария Евгеньевна слушала Инессу, которая, как и муж, за столом больше молчала и только сейчас что-то прорвалось в ней, хлынуло. Она была чуть ли не вдвое моложе Марии Евгеньевны, но та порой ловила себя на мысли, что в чем-то она, эта девочка, старше, зрелее ее, во всяком случае - опытней.
Между тем Александр Наумович говорил:
- Знаете ли, Марк, я отнюдь не во всем с вами согласен, отнюдь, но на кое-какие стороны вы мне открыли глаза... Действительно, мы кое в чем, должно быть, ошибались. Мы слишком верили, слишком надеялись - и за все, за все должны нести ответ. По крайней мере - перед своей совестью. Это драма всей русской истории: прекрасная, бескорыстная, исполненная самоотвержения интеллигенция - и в результате?.. «Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды.» Но что было лучше: сохранить эту гнусную власть, основанную на лжи и крови?.. Нет, нет и тысячу раз нет!.. Но, Марк, я вам скажу. Только вам, даже Марии Евгеньевне не решусь в этом признаться. Ведь мы столько хлебнули при этой власти. Лучшая часть моей жизни ушла на исследование природы силлабо-тоники русского стиха. Я, как в нору, забрался в эту далекую от политики область, а писать и делать мне хотелось совсем другое. И все же ударов и колотушек мной было получено - не счесть. Я ненавижу этот строй, эту власть и ее присных. И все же. И все же, Марк, я иногда ловлю себя на мысли, что она была предпочтительней того хаоса, того маразма, который наступил за ее крушением. Сейчас страдают миллионы ни в чем не повинных людей, и у них нет никаких надежд на то, что будет лучше. Тогда были лагеря, психушки, бездарная цензура, да, но была надежда!..
- Нет, я с вами не согласен, - говорил Марк. - Все, что произошло, произошло к лучшему, и в этом прямая заслуга таких, как Сахаров, как вы. Без вас вряд ли было возможно сломать эту систему в столь короткий срок. Вы готовили к этому народ , объясняли, как грамоте учили, почему так жить дальше нельзя. Вы расчистили место, и на него пришли мы. К тому, как вы характеризовали нас, людей, скажем так, новой формации, можно добавить немало густых красок, но это не меняет дела. Да, сейчас России нужны такие люди, их энергия, их глубочайший интерес к тому, чтобы начатый процесс продолжался. Пусть этот интерес меркантильный, спекулянтский, безжалостный, но он лучше той спячки, того равнодушия, которые раньше были повальными. Именно в личном интересе - гарантия необратимости процесса. Вы скажете - мы жестоки?.. Да. Мы не считаемся с теми, кто слаб, стар, умственно неполноценен?.. Да, и еще раз - да. Но знаете, что мы выстроим вместо современного государства, если станем исходить из понятий гуманизма?.. Старомодную богадельню! Приют для нищих и бездомных! И только!.. Так что не сокрушайтесь, не терзайте себя, дорогой Александр Наумович. Вы свое сделали, осуществили, так сказать, свое историческое предназначение. Хотя действовали, как водится испокон века на Руси, уж слишком самоотверженно и бескорыстно, в результате чего и очутились здесь, на этом берегу. Но как бы там ни было, от нашего поколения вашему - низкий, как говорится, поклон.
Александр Наумович слушал Марка с нарастающим отвращением. Каждое слово его жалило, причиняло боль. «А что, если я ему просто завидую?.. - подумал он вдруг. - Завидую вот этой молодости, вере в себя. Завидую этим дурацким шортам, этой ужасающей майке с пальмами и попугаями. Завидую тому, что он платит за номер по сто пятьдесят долларов в сутки - столько же, сколько нам с Машей положено по велферу в месяц.».
Какая-то туманная мысль, не мысль - неясное воспоминание всплывало и тут же тонуло у него в мозгу, мешало слушать. Наконец он вспомнил и даже остановился, радуясь, что память его еще способна пробиться сквозь пласты стольких лет.
- Я вспомнил, Марк, о чем мы разговаривали, когда вы пришли ко мне в первый раз. Помните - Чехов, спор с учительницей. Это было лет этак двадцать пять назад.
- Убей Бог, не припомню, - сказал Марк, мгновенно смягчаясь и меняясь в лице: он смотрел теперь на Александра Наумовича сверху вниз, улыбаясь ласково и предупредительно, как смотрят на детей или слабеющих разумом стариков.
- Мы разговаривали о «Вишневом саде», - с тихим торжеством в голосе сообщил Александр Наумович. - О Лопахине. Вопреки вашей учительнице и школьному учебнику вы полагали, что это единственный положительный образ в пьесе, и я ничего не мог вам доказать!..
- Я и сейчас так полагаю, - сказал Марк все с той же мягкой улыбкой, от которой у Александра Наумовича где-то пониже затылка и между лопаток дохнуло холодом.
- Как я решилась?.. - говорила Инесса, лежа вполоборота к Марии Евгеньевне. В бледном, сумеречном свете луны ее лицо казалось размытым, утратившим четкие очертания, только глаза блестели на нем так ярко, с такой пронзительной силой, что Марии Евгеньевне, как от резкого света, хотелось временами зажмуриться или стереть слезу. - Так и решилась, в одну ночь. Конечно, мы и до того столько думали-передумали, считали-пересчитывали, что выиграем, что проиграем. Тут как назло вдруг все сошлось: Илью повысили, назначили ведущим инженером проекта, квартиру дали новую в центре города, мне в театре главреж говорит: «Дура, ты же навсегда со сценой простишься, ты же себя потом проклянешь. Ты пойми, это же все равно что заживо в гроб лечь и велеть себя сверху землей присыпать, а потом разровнять, чтобы и следа никакого не осталось. А тут - хочешь, для тебя «Вестсайдскую» поставлю, хочешь - «Щелкунчика», «Болеро», за рубеж на гастроли поедем.» Ну, вот я металась - туда-сюда. А тут - помню, проснулась, темно, и тусклый такой фиолетовый свет на занавесках - от рекламы напротив. И вдруг - словно вспышка какая-то, озаренье: нет, больше не могу! Дышать нечем! Задыхаюсь!.. И еще минута-другая - задохнусь!.. И не нужна мне ни эта ваша квартира, ни «Вестсайдская», ни «Болеро», о котором столько мечтала. Ничего, ничего мне не нужно - от вас!.. Хватит! Не хочу больше ни ходить, ни танцевать на этой земле! Не хочу, чтоб и дети мои по ней ходили!.. Здесь, на этой вот самой земле погромы шли, от них один мой прадедушка, спасая семью, в Америку уехал, а у другого всех вырезали, его самого убили, одного отца моего, малолетку, чудом каким-то соседи спасли. Так потом он землю эту от немцев защищал, а в 53-м его из больницы прогнали - как же, «врачи-отравители», «убийцы в белых халатах»!.. А теперь?.. Перестройка, митинги, со всех сторон только и слышно - демократия, демократия. А в театре за моей спиной шепчутся: «Сионисты всю власть в труппе захватили! Думают, это им Израиль!..» А тут еще «Память», и в «Нашем современнике» статьи такие печатают, во всех грехах и бедах евреев обвиняют.