Евгений Лукин - По небу полуночи ангел летел...
Уже проехали небольшое поле, полыхающее желтыми подсолнухами, и на обочине зазеленели сады. Яблоки струились большими, сочными гроздьями, ниспадая к земле. На земле кое-где золотилась первая опадь. Густая дорожная пыль, поднятая машиной, клубилась в воздухе и медленно оседала на кустарники, откуда сухим горохом внезапно рассыпалась автоматная очередь. Пули прошили брезент, натянутый над кузовом. В рваные отверстия брызнули острые лучики и звонкие, мальчишеские выкрики: «Алла акбар! Алла акбар! Алла акбар!». Машина ткнулась в кювет, и Фуражкин выпрыгнул на обочину.
Он пробежал несколько шагов, упал под раскидистой яблоней вниз лицом. Слышал, как пули щелкали по веткам и шуршали падающие листья. Фуражкин приподнял голову — над святой горой Этерн, окутанной синеватой дымкой, медленно всходило солнце, и его резкие, стремительные лучи пронзали горную долину, пронзали зеленые сады, пронзали крупное, золотое яблоко, лежащее перед ним. Мерцающая яблочная мякоть была так насыщена медовым светом, что казалась прозрачной, лучистой, сквозной. И темные, расплывчатые семечки, затаившиеся в ее сердцевине, обещали поведать сокровенную тайну вечной жизни и любви.
«Такие яблоки бывают только в Эдеме», — подумал Фуражкин. В последний раз рассыпался свинцовый горох, и мгновенные яблочные брызги ослепили Фуражкина. Невидимый стрелок попал в яблоко.
«А ведь это был Иса!» — догадался Фуражкин.
Родословная
Заполночь беседуют Фуражкин с Фуражкиным о своих глубоких корнях патриархальных, пытаются выстроить генеалогическое древо, похожее на зеленую веточку жизни или горох, вьющийся к небу. Вспоминают семейные истории — трагические и комические, но всегда — причастные общему русскому космосу.
«Велимир Хлебников, — рассказывает Фуражкин, — последние дни свои жил в глухой деревеньке новгородской — Санталово. Там и умер, там и был похоронен на кладбище, под елями. Дед мой как раз из Красной армии вернулся, а тут — покойник. Нехорошая примета. Покойник-то всегда одним глазом глядит — другого высматривает. А дед мой был по натуре художником-безбожником, все частушку пел:
Эх, пить будем,
Гулять будем,
А смерть придет —
Помирать будем!
Однажды до того догулялся-допелся, что подрался с мужичками, да не простыми, а партийными, и засадили его в узилище в православном городе Крестцы. В узилище — пока суд да дело — ему поручили вести тюремную бухгалтерию, поскольку владел счетом и знал арифметические правила. Стал добросовестно начислять зарплату тюремщикам. В конце концов, ему так доверились, что разрешили без конвоя за зарплатой сходить.
Возвращается он в узилище, портфельчик с деньгами под мышкой несет, и вдруг встречает на улице односельчан. Ясное дело, завернули в кабак, выпили за встречу, потом еще. Распетушился дед, расхвастался: это, мол, тюремщики за решеткой сидят, а он — вольная жар-птица, сам по себе летает. Над ним, дурачком, посмеиваются: у жар-птицы были перья золотые, а у тебя — одни вши гнидые в кармане. Тут бухнул он портфельчик на стол и давай голь кабацкую угощать — всех лапотников, всех балахонников:
Эх, пить будем,
Гулять будем!
Очнулся уже в узилище — ни портфеля, ни денег. Тюремщики злые, как янычары, отмерили тогда ему по полной мере. С тех пор как под землю провалился — ни слуху о нем, ни духу, Так и сгинул в полной неизвестности».
Тут параллельно выясняется, что предок другого Фуражкина в молодости занимался в студии художника Михаила Матюшина, к которому не раз захаживал с корзинкою своих гениальных творений тот самый Хлебников — бледный, молчаливый, восхищающий степной дикостью голубых очей. В архиве семейном сохранились солнечные, в духе ларионовского «лучизма», акварели юноши Фуражкина, позднее замерзшего в блокаду на берегу ледяной Невы. А где-то в альбоме, на оборотной стороне фотографии, тускнели выцветшими чернилами его стихи, посвященные возлюбленной (потом вдове до конца жизни мерещилось, что это он с невского берега зовет ее: иди, мол, кончилась зима, и ладожский лед уже проходит):
Ты приезжай: еще не поздно.
Дорога, к счастию, близка.
Я обещаю светлый воздух
И ренессанс березняка.
Здесь переходы — перелески
Под зеленеющей звездой,
И местный грач, как Бруннелески,
Возводит над окном гнездо.
Пора гнездовий и созвездий!
И сладко слушать у ворот,
Как где-то на речном проезде
Шумит последний, темный лед.
«Вот видишь, — говорит Фуражкин, захмелевший от одиночества, — новгородская земля породнила нас, соединила нас печальная звезда Хлебникова, сковала память смертная о наших близких».
«Ну да, — горько усмехается в ответ Фуражкин, — все мы родились по ту сторону города Ростова, по сю сторону Рождества Христова, за две недели от Новгорода».
Телефонная интермедия
«А где Владимир Владимирович?»
«Уехал. В Рамбове живет».
«Что делает?»
«В порту кочегарит».
«А еще?»
«Мемуары строчит».
«И все?»
«Нет, еще металлолом собирает».
«А это зачем?»
«Памятник хочет поставить».
«Неужто себе?»
Цудзугири
Становится в городе модным нечто восточное, китайское или даже японское. В старинном Бомбардирском переулке ресторан «Волховские огни» переименовали в суши-бар «Токийские свечи», и светловолосый славянский отрок, одетый в самурайское платье, приветствует входящих гостей поклоном и японской здравицей, которая русскому уху слышится как «коси, коса».
Приходят в суши-бар интеллигентные девушки — спортивные маечки с травянистыми разводами, карминными розочками и жемчужными блестками на груди, узкие бордовые джинсы со сталистыми пуговицами на поясках — заказывают изысканные яства и воркуют, как райские птички, взмахивая тонкими палочками над прозрачными фарфоровыми чашечками.
«Он — что-то типа философа, и все время долдонит мне про Змея Горыныча, — щебечет девушка. — Оказывается, Змей Горыныч — это вовсе не дракон, а самый настоящий мужлан».
«Фу, Ксения, какие глупости, — фыркает подружка. — А кто отец твоего Змея Горыныча?»
Проходит мимо суши-бара Обмолотов, косится завистливым глазом на интеллигентных девушек, воркующих за столиком, на двух солидных пузанчиков (это были Воробьевъ и Орлов), за соседним столиком разливающих горячее саке из глиняных кувшинчиков, на светловолосого отрока, переминающегося с ноги на ногу при стеклянных дверях, и сплюнет аккуратно в металлическую урну:
«Япона мать!»
У знаменитого перехода на Невском проспекте еще недавно приторговывали бедные петербурженки, предлагая прохожим лопоухого щенка шотландской овчарки, оранжевый томик Антуана де Сент-Экзюпери или невзрачный полевой букетик, благоухающий синим ароматом утренних электропоездов. К юбилею исчезли петербурженки, и только украдкой сидит на стылой панели одна молодая женщина в малиновом платке, пестрой кофте и длинной черной юбке, одной рукой прижимает к груди спящего младенца, закутанного в лиловые лохмотья, а другой — просит милостыню. Она сидит неподвижно, не произнося ни слова, молитвенно наклонив голову и пряча печальные глаза. Это — таджикская беженка.
Обмолотов и здесь сплюнет, но уже не в металлическую урну, а свободно — на панель, мощенную звонкой четырехгранной плиткой. И станет поблизости, у сияющей витрины кафетерия, изучая названия дорогих блюд и шипучих напитков. А потом отвернется от зеркального соблазна и, поджидая опаздывающего благодетеля, машинально прижмет к груди красную папку с виньетками.
Объявлена была борьба с бедностью, и Обмолотов размышлял о путях ее неисповедимых. Например, есть самурайский путь, о котором мало кто знает, но Сам, в совершенстве владеющий боевыми искусствами Востока, знает наверняка. Это путь истинных рыцарей чести, способных хладнокровно распороть свой живот перочинным ножом и выложить на противень сизо-алые потроха. Однако харакири является священным долгом и почетной обязанностью воителей духа, а не рядовых граждан.
Между тем, креативничает Обмолотов, помимо харакири есть еще цудзугири, о чем предумышленно умалчивают журналисты. Эта традиция уходит в незапамятные времена, и связана с таким древним ритуалом как испытание мечей. «Оружие в ножнах ржавеет», — учила японская мудрость, поэтому непрерывная проба клинка на прочность позволяла самураю быть всегда готовым к бою. Это испытание осуществлялось на живых телах оборванцев и попрошаек, при этом разработана была целая иерархия ударов. Самым простым считался содэ-сури, когда мгновенно отсекалась рука, протянутая за подаянием. А самый сложный удар, помнится, показал самурай Ямано Нагасиха, который перерубил одним махом сразу двух бродяжек. Этот подвиг он увековечил золотой надписью на хвостике клинка. Таким образом, цудзугири является уникальной технологией борьбы с бедностью. Остается только написать инструкции и вооружить наших борцов японскими мечами, хорошо бы мечами кото, обладающими отличной пружинистостью.