Вероника Рот - Слушать
Он медленно снял наушники, чтобы не зацепить разрез. Она повернулась к нему лицом, хотя знала, что от этого ему легче не станет. Он несколько секунд стоял, зажав шумоподавители в руках, хмурясь и щурясь, пытаясь понять эти новые звуки в своей голове. А потом, через несколько секунд, он перестал щуриться и хмуриться. Его лицо успокоилось, а рот сам по себе раскрылся. Дарья передвинулась, держась за поручень одной рукой, чувствуя себя не комфортно под его пристальным взглядом. А он продолжал таращиться. Его глаза, обычно такие вежливые, были широко раскрыты и направлены на нее. Взгляд на нее давил и, в конце концов,она посмотрела в ответ. Сделав это, она увидела слезинку на его ресницах. Он стер ее обратной стороной ладони и снова надел наушники.
Он что, не хотел больше ее слышать? Это ранило его? Его взгляд блуждал: он смотрел то на свою обувь, то на поручень, на что угодно, кроме нее.
После того, как она разрешила ему себя услышать, после того, как она доверила ему эту часть себя, он ничего не хотел ей сказать, даже не мог на нее посмотреть?
Она вернула ему тетрадку и ручку и ушла, не написав ни слова. Дарья долго блуждала по коридорам госпиталя, по большей части не имея ни малейшего понятия где находится. Она прошла через кафетерий, и атриум с множеством множеством растений в больших глиняных горшках, и гектический коридор с каталками вдоль стен. В два часа ночи она поняла, что находится в коридоре, в котором все номера начинались на 31.
Вздохнув, она шла, пока не нашла палату номер 3128, а затем заглянула через окошко рядом с дверью. Ее мать, с теперь уже жидкими рыжими волосами и желтоватой кожей, лежала в кровати, подключенная к капельнице и нескольким мониторам. Кали сидела рядом с ней и крепко спала, положив голову на край матраса. К стене был прислонен чехол от скрипки. Наверное, на случай, если Дарья изменит свое решение.
Не в первый раз Дарье захотелось понять почему Кали была так привязана к их матери. Отец сказал ей как—то, что мать начала пить через два года после ее рождения, когда Кали было уже семь. Насколько знала Кали, не было чего—нибудь способного к этому подтолкнуть — ни больших потерь, ни смертей, ни ссор — но мать страдала от напряженного мира больше других. И это ее сломило. Наверное, эта история была грустной, но Дарья не испытывала особого сочувствия. Мир в эти дни был ужасающим для всех, но они все равно вставали, одевались, шли на работу, держались вместе со своими родными. Но это все не имело значения, не так ли? Неважно, испытывала ли она сочувствие или нет. Кали попросила ее о чем—то. Кали всегда была рядом. И Дарья исполнит ее просьбу. Она открыла дверь. Звук разбудил Кали, но не и их мать. Кали пялилась на сестру, как будто она была привидением, и Дарья подумала, что выглядит очень похоже: в бледном больничном халате, с наполовину обритой головой, бесцельно бродящая.
Дверь закрылась за ней. Она подошла к скрипичному футляру и открыла его. Наверное, Кали взяла скрипку из—за того, что ее легко переносить; она не могла знать насколько она подходила для этой ситуации. Дарья выбрала ее в качестве третьего инструмента, так как для нее было трудно на ней играть. Казалось, подходящим сыграть на ней в тяжелой ситуации.
Обычно у Слушающих, когда те слушали смертные песни, в руках был компьютер, а не инструмент, чтобы можно было записать музыку и прослушать позже. Но ни у Кали, ни у Дарьи компьютера не было, так что пришлось обойтись инструментом.
Она села напротив Кали, так, чтобы мать оказалась между ними. Кали открыла рот, чтобы что—то сказать, ее глаза были полны слез. Но Дарья прикоснулась указательным пальцем к губам. Она не хотела слышать благодарностей Кали — это могло разбудить ее упрямство и заставить уйти. Дарья потянулась, чтобы убрать шумоподавители. Она положила их на пол, а скрипку себе на колени. Тогда она поняла почему лицо Кристофера так изменилось, когда он снял шумоподавители. Сначала она услышала только звуки: хлопки, стуки, топот, треск. Как будто сумасшедший оказался в комнате, полной посуды. Она хмурилась несколько секунд, пока звуки не превратились в ноты... в музыку. И тогда смертная песня ее матери ожила в ее голове
. Сначала ноты были низкими и твердыми, будто солирующая виолончель — но звучала она не как солирующая, скорее, как басовая линия. А затем, над ней зазвучало что—то высокое и слащавое — до боли слащавое — быстрее виолончелей — но не до безумия быстрое. А затем низкие и высокие ноты соединились в одну мелодию, скрутились вместе и образовали гармонию.
Ей вспомнилась песня, которую они с матерью пели на кухне. У ее матери тогда было тесто для пирога на пальцах. Дарья смотрела на мать так же, как Кристофер смотрел на нее, пристально, пытаясь высмотреть в лице того гения, что создал эту песню.
Через несколько секунд она поняла, что мать проснулась и смотрит в ответ. Мелодия изменилась, стала более мрачной. Если бы у нее мог быть вкус, то она бы была горьким шоколадом.
Мать смотрела на нее, взгляд был более ясным, чем за все годы, что Дарья прожила с ней, но все же глаза были налиты кровью и некрасивы.
Она вспомнила, как одной ночью проснулась от того, что мать била на кухне тарелки, по какой—то причине злясь на отца. Девушка почувствовала волну злости. Но мелодия продолжилась, поднималась вверх, нарастала, становилась громче. Она стала такой громкой, что Дарья попыталась заткнуть уши, но не смогла остановить песню, звучание смерти своей матери. Звучание ее конца.
Громкое биение сердца стало частью песни и гудело у Дарьи в голове. Даже если бы одновременно с ним играло тысяча симфоний, Дарья все равно бы выделила его — оно привлекало внимание — она должна была его услышать.
Она взяла скрипку и оперла ее на подбородок и плечо.Дарья не могла выбрать что сыграть в первую очередь. В этой сложной смертной песне было слишком много конкурирующих мелодий и выбрать одну было нелегко. В конце концов она выделила то, что казалось доминирующей частью, и начала играть. Она была в школе недостаточно долго, чтобы делать это действительно хорошо, но она помнила чему ее учили: «Сначала послушай, а затем доверь своим пальцам сыграть то, что ты услышала. Не слушай себя; слушай песню.»
Дарья доверяла своим пальцам. Она играла в бешеном темпе и сжала как глаза, так и челюсть. Песня вновь нарастала, ноты сменяли одна другую. У нее болели руки и пульсировала голова, но она продолжала играть. Не ради матери и не ради себя, уже и не ради Кали, но потому, что песня требовала, чтобы она ее сыграла, чтобы нашла ее сильнейшие части и вынесла их на поверхность для того, чтобы их услышал кто—нибудь еще. Затем ее пальцы замедлились и нашли мелодию, которую она услышала первой, ту, которая состояла из низких и постоянных нот. Они превратились в высокие, слащавые ноты, и эти ноты ударялись друг в друга так сильно, что ей казалось, что они сломаются. Они были слабыми, как ее мать, лежащая на кушетке в ночнушке, но такими же, как и она, красивыми. Они были улыбками, появляющимися после полудня, когда разум ее матери прояснялся, и слезами счастья от красоты голоса дочери, и легкими прикосновениями пальцев к Дарьиным волосам, когда мать расчесывала их по утрам. А затем ноты снова становились ниже — ниже и медленнее, практически не меняясь, практически не двигаясь — расплывчатые высказывания одиночества. Они были тяжестью — тяжестью, которую несла их мать; миром, который ее изувечил. Песня, вертящаяся в Дарьиной голове была мелодичной. Диссонирующей. Быстрой. Медленной. Низкой. Прекрасной. Затем она почувствовала слезы на своем лице, бросила скрипку на кровать и убежала. Она побежала обратно в свою комнату.
По дороге она слышала отрывки песен вокруг. Она зажала уши руками, но это ей не помогло. Мир был слишком громким, слишком громким и она не выдерживала. Но как бы далеко она не бежала, смертная песня ее матери все еще звучала в голове и перекрывала все другие звуки. Пока она возвращалась, ее заметила медсестра и схватила за руку.
— Где твои наушники? Где ты была?
Дарья просто качала головой. Медсестра прошла по коридору и через несколько секунд вернулась с новыми наушниками. Она нацепила их на Дарьины уши и музыка остановилась. По телу девушки пробежала волна облегчения. Медсестра направила ее к постели. Дарья залезла под простыни, прижала коленки к груди и уставилась в стену напротив.
Она проснулась лишь после полудня. Кали пришла с ней поговорить и даже притронулась к ее руке, но Дарья притворилась, что не почувствовала. Она выполнила желание сестры не по доброте душевной; она сделала это из чувства долга, которое всегда избегала. И она злилась — злилась на себя, потому что сделала это, на Кали, потому что та разбудила чувство долга, и на саму смертную песню, потому что та не покидала ее головы с тех пор, как девушка проснулась.