Альфредо Конде - Человек-волк
Нашему доброму доктору известны все существующие теории, и он всё видит и исследует в их свете, как уведомил меня Мануэль Руа Фигероа, мой адвокат, указав на то, что эскулап, не очень-то в них веря, тем не менее применил ко мне все методы Ломброзо[4], пусть даже лишь для того, чтобы опровергнуть их и подтвердить тем самым свой тезис, верный по существу, но направленный в его интерпретации на достижение целей, противоположных моим. Итак, он констатировал, что если бы выступы моего черепа свидетельствовали о страстях, кои его населяют, то имели бы место следующие доминанты: способность к сравнительному анализу, обучаемость, метафизическая прозорливость, механическая ловкость и стремление к приобретательству, что так и есть: ведь ничего не желал я более на протяжении всей своей жизни, как чувствовать себя хозяином всего того, что меня окружает в каждый ее миг. Да, писатель-то наш оказался весьма проницательным. Он добавляет также, что все эти мои добрые наклонности никак не противоречат той, что занимает нас сейчас, поскольку, будучи сама по себе положительной и вполне подходящей для достижения самых различных целей, в обществе, в котором мы живем, эта свойственная мне склонность может перейти все границы, особенно когда речь идет о невоздержанной душе, каковой, несомненно, является моя, и привести к воровству, а оно, в свою очередь, вполне может привести для достижения цели или, из соображений предосторожности, к убийству. Да, как я уже отмечал, наш добрый доктор был совсем неглуп. И, добавлю, весьма изворотлив.
А еще наш добрый эскулап становится и поэтом, когда рассуждает о том, что человек рождается нагим и слабым и ему необходимы помощь и поддержка окружающих, ибо у него нет ни когтей тигра, ни рогов быка, ни клыков волка, ни даже панциря черепахи, ни какого-либо оружия или защиты, ибо кинжал, несомненно, не является чем-то естественно присущим человеку, ведь его создали человеческие способности и отточила человеческая воля. Из всего этого он заключает, что в лучшем случае я оказываюсь волком тогда, когда мне выгодно им быть, когда я чувствую, что мне удастся избежать подозрений и ответственности перед законом; то есть когда нет никаких помех, и я считаю себя сильнее своей жертвы, и этот поступок позволит мне извлечь материальную или моральную пользу. Иными словами, когда первоосновы моих свойств сталкиваются на третьем уровне и образуют мое другое я, созданное в соответствии с тем, что подсказывают мои желания и моя воля, и я могу прикрыться им, если я правильно все это понял.
Я никогда не забуду имя этого человека. Я не забуду его, ибо он совершенно верно объясняет мое поведение. Эскулап утверждает это, а я признаю, но только в той степени, в какой это не наносит мне вреда и подкрепляет достоверность того, на что я так или иначе намекаю. Волк, каковым я являюсь, или говорю, что являюсь, знает, что поступает плохо, что нарушает законы и личное право людей; что тебе нужно прятаться, когда ты волк, и появляться, когда вновь становишься человеком. Только так можно объяснить то обстоятельство, что никогда не приходило мне в голову — мне, человеку-волку, — превращаться в такового, пока я жил в деревнях или даже бродил в одиночестве по пустынным местам; одним словом, мне прекрасно известно, что я, человек-волк, всегда поступаю вопреки рассудку, ибо я его никогда не терял, но вот что я утратил — так это свое доброе начало, ибо я обуян корыстью, даже алчностью, как утверждает сей верный сын Гиппократа. И это так и есть. Но также верно и то, что эта моя особенность никогда меня не удручала.
То, что я согласился подвергнуться всем мерам, что применил ко мне эскулап, чтобы исследовать мой череп, смириться с бесконечным количеством необходимых для этого подробных осмотров, свидетельствовало о моем поразительном самообладании и силе воли, ибо в глубине души я уже был готов задушить лекаря прямо на месте своими собственными руками, и ему не помогла бы даже сопровождавшая его стража: ведь я чудовищно силен и мое негодование не знало границ. Но я сдержался и продолжал притворяться услужливым и даже покорным: деревенским тупицей, несчастной жертвой суеверия и невежества, придурком, поверившим в небылицы о волках-оборотнях и начавшим действовать в соответствии с ними так, как ему подсказало разбушевавшееся воображение. Завтра я продолжу свой рассказ о том, к чему же привела эта моя убийственная, необузданная фантазия.
2
Море неспокойно. До сегодняшнего дня мне еще не доводилось созерцать его таким. Впрочем, ни таким, ни каким-либо другим, ибо я вообще не видел его вплоть до недавнего времени, когда несколько дней назад меня привезли в эту камеру, откуда я могу полностью предаться его неспешному созерцанию. Правда, чаек я узнал сразу. Я сотни раз видел, как в холодные зимние дни они кружат над озером Антела, что лежит посреди моей родной провинции Оуренсе, единственной во всем королевстве Галисия не имеющей выхода к морю. Чайки кружили над огромной, но неглубокой озерной лагуной, населенной лягушками и прочими тварями, а также обычаями и вымыслами, еще более фантастическими, чем россказни о волке, к коим я имею самое непосредственное отношение и которые тем не менее мало кто осмеливается обсуждать. Так уж устроено человеческое существо. Уж я-то знаю, я наблюдал его, как наблюдаю сейчас за чайками, что летают передо мною, то приближаясь, то удаляясь, то взмывая в неудержимом порыве к небу, то падая почти до самой земли. Я скромный, женоподобный пономарь. Человек верит в ушедшие под воду города, ему кажется, будто он видит колокольни церквей, выступающие из воды, и слышит навевающий тоску колокольный звон. Человек верит в добрых или злых духов, что наполняют ядом или обезвреживают волшебные грибы, дарящие нам невероятные в своей правдивости грезы. И делают они это в соответствии с тем, что им велит луна или их собственные желания. Человек верит в ведьм, совращающих невинные души; в странствующих змей и ящериц, которые есть не что иное, как воплощение живших когда-то грешников, искупающих свои грехи и направляющихся в Альярис на шабаш ведьм, что празднуется каждый год в ночь летнего солнцеворота. Он верит в длинные, нескончаемые процессии душ чистилища, копошащиеся в облаках и зимой и летом. Человек верит в людей-волков и сам узнает в них себя. Почему же в это не хочет поверить сей проклятый эскулап, который отказывает мне в том, на что я рассчитываю?
Я узнаю чаек. Я узнаю их отсюда, из камеры замка Сан Антон, где пребываю в заточении. Той самой, в которой, по словам стражника, был заключен Малаэспина. Я узнаю чаек. Они те же, что летали над озерной лагуной и, возможно, с высоты высматривали волков в отрогах гор Сан Мамеде, которым я прихожусь родным сыном, как и прочие существа, что их населяют. О эти чайки, что питаются падалью! Разве я или кто-нибудь другой пытался отнять у них право на жаб и змей, на мерзкие гниющие останки, которые они вырывали своими изогнутыми, словно крюки, клювами, из бездыханных тел животных, умерших от зимнего холода или голода; разве кто-нибудь лишал их права на бренные останки, которые они уносили в клюве, подняв в заоблачные высоты? Почему же в таком случае пытаются лишить такого права меня, отправившего в мир грез столько душ человеческих?
Когда я из Регейро направлялся в Португалию, то обычно спускался по перевалу Альто де Коусо в Маседу и оттуда уже шел, обходя отроги Сан Мамеде, в Вилар де Баррио, чтобы далее продолжить путь по долине, простирающейся вокруг озера Антела. И всегда надо мной летали недосягаемые чайки. Иногда я видел, как они садились на воду, не обращая внимания на ветер и спускавшийся с гор холод, как раз там, где, как уверяют, должны возвышаться башни с колоколами и крыши домов, но никто никогда не слышал жалобных стонов существ, что, по преданию, должны населять их. Тогда я видел чаек так же близко, как вижу их сейчас, когда они садятся на море, на гребни волн, столь далекие от меня и моих печалей.
Оттуда, от озера Антела, я обычно шел в направлении Верина, а из Верина в Шавиш, что уже в Португалии. Не доходя до края вод, хранящих в своих глубинах погруженные в них города, я проходил через Ребордечао, где имел обыкновение останавливаться у Мануэлы Гарсии, вдовушки, по тем временам обожаемой мною: она казалась мне такой прекрасной, обходительной, нежной и совсем не похожей на прочих крестьянок. Я считал ее подобной себе, существом низкого происхождения, которого некое жестокое божество решает вдруг отметить изысканной грацией, умом и красотой, что выделяют его из окружения. И я возненавидел ее как отражение меня самого. А посему возжелал обладать ею, дабы овладеть дарованиями, свойственными также и мне, которые я хотел умножить и превратить в нечто единое. Овладеть ее дарованиями и дарованиями всех ее сестер. Почему целая семья или пусть даже лишь один из ее членов вдруг рождается наделенным чертами и манерами, оттенками голоса и изящными жестами, чуждыми всему остальному окружению и присущими, по общему мнению, лишь знатному роду? Почему считается, что седьмому из девяти братьев непременно суждено стать волком? Я был седьмым мальчиком в семье, наделенным красивой внешностью и пытливым умом. Я всегда знал, что не похож на других, и отнюдь не желал делить с кем бы то ни было эту свою непохожесть. Напротив, я принимал ее и преклонялся перед ней.