Петер Надаш - Конец семейного романа
Когда бабушка умерла, я достал бак для белья. Налил в него воды, но поднять не мог. Черный порошок я не нашел. В кухонном шкафу, за пакетами с мукой и сахаром, лежала завернутая в бумагу колбаса. Бабушка всякий раз, как приходила из магазина, прятала ее в какое-нибудь другое место, чтобы я не съел всю сразу. И еще я нашел свечку. Мы готовили картофельный паприкаш с колбасой. Лук она резала мелкими квадратиками и обжаривала в жире. А я помешивал. Пока дедушка был жив, мы на жире не готовили, только на растительном масле, его желудок не принимал жир. Бабушка говорила, что даже покупной жир все-таки лучше, он питательный. Дом ее родителей напротив церкви стоял. За зиму они четырех свиней забивали, у них всегда жиру было вдоволь. Мы с бабушкой навестили ее родственников. Они выставили на стол много мяса и колбасы. Был солнечный день, и они сказали, чтоб я ничего не трогал, пока они будут в церкви. Я бросал камешки в колодец, но они все не возвращались. А когда вернулись, я был в чулане и ел колбасу. Пришлось взобраться на большущий мешок, иначе мне бы до нее не дотянуться. Они зарезали было цыпленка, но он убежал, и голова его болталась сбоку. Я положил колбасу на тарелку, взял хлеб и нож. Сперва отрезал совсем маленький кусочек, но съел его очень быстро. Потом отрезал кружок потолще, но и этот проглотил мигом. У родственников мы с бабушкой спали в одной кровати. Ночью меня рвало, и нам сменили белье. Когда я захотел отрезать еще кусочек, нож соскользнул и порезал палец. Так что видно было, что там внутри, в пальце. Но потом из ранки полилась кровь и текла по ладони, потом закапала на тарелку, и все текла и текла. Я встал со стула, чтобы пойти в ванную, и мне показалось, что сейчас я упаду. Но не упал, только уже не чувствовал ни рук ни ног, а голова стала вроде бы большая-большая, и палец уже не болел, а было даже хорошо, потому что дверь открылась и об меня ударились каменные квадраты пола, черные и белые квадраты, и все стало серое, а я лежал в чем-то очень белом, не знаю где, на чем-то мягком. Было приятно, прохладно. Черное и белое. Я ждал бабушку. Когда я со второго этажа съехал по перилам, бабушка положила мне на лоб мокрую тряпку, потому что вскочила шишка. «Господи, сколько ж я принимаю из-за тебя мучений! Если еще раз устроишь что-нибудь, в приют отдам! Клянусь, что в приют отдам тебя! Счастье еще, что голову не разбил!» В воспитательном доме пол был такой же, когда меня отвезли в больницу. Я вспомнил, что потерял сознание. И вся моя кровь вытекает. Я видел свою руку, она лежала на полу. Никто не приходил. Иногда мне представлялось, как хорошо такому дому, в котором не много людей. Но лучше всего тому дому, в котором вообще никто не живет. Я стоял посредине комнаты. Не двигался, чтобы не потревожить дом. Если стоял так подолгу, дом начинал ворчать. Особенно деревянная лестница. И второй этаж тоже. Но если я был на втором этаже, звуки слышались снизу. Когда я подымался по лестнице, одна ступенька предупреждала другую. Однажды я рассказал про это дедушке. Дедушка похвалил меня. «Наблюдение очень правильное и точное. Наблюдательность — основа всякого знания, но свои наблюдения мы должны стараться сложить в определенную систему. В молодости я много читал Гегеля, это у нас семейная традиция. Моему дедушке, твоему прапрадедушке, книги привозили прямо из Берлина и Вены, хотя он был простой корчмарь. Все, что ни есть на свете, все живое. Даже весь мир можно представить себе преогромным живым существом, вот ведь и дом, например, как и все остальное, рождается и умирает, — а это и есть жизнь. Конечно, такая мысль скорей характерна для пантеистов, для Бруно, Спинозы. Но в конечном счете не чужда она и Гегелю, только его мир пронизывает не душа, а разум». — «Ну зачем ты опять всякими глупостями мозги ему забиваешь?» — «Так что наблюдай, сынок, неустанно, но не заблудись в частностях, приводи все в систему. Однако никогда не считай свою систему совершенной, потому что над любой системой — Бог всемогущий». Однажды днем — они тогда уже перебрались со второго этажа на первый — бабушка думала, что я играю в саду. А я поднялся на чердак. Чердачная дверь была железная и громко скрипела. Здесь жили предки, о которых рассказывал дедушка. Как-то и Чидер залез сюда. Мы ступали осторожно, чтобы нас не услышали снизу. Забрались на балки под самой крышей, и он сумел поднять одну черепицу, так что можно было увидеть оттуда сад. Один я поднять черепицу не мог, это Чидер придумал. Он сказал, надо посмотреть, что в ящиках. Ящики были заколочены гвоздями. Он сказал: если его отец шпион и связан с моим отцом, а в этих ящиках они прячут секретные документы, тогда мы их разоблачим. Между деревьями моя собака нюхала землю. Тогда еще она не сдохла. Но документов мы не нашли. Здесь был тот самый подсвечник, который чуть не пробил голову дедушке, когда он шел по улице. Я узнал его, потому что дедушка рассказывал, что подсвечник грохнулся прямо у него перед носом, он его поднял и увидел на нем большие вмятины, тогда дедушка посмотрел вверх: из окна пятого этажа свесился какой-то мужчина. Он кричал, что просит прощения и еще очень просит дедушку, если дедушка не против, подняться к ним. Дедушка поднялся на пятый этаж, принес подсвечник и попросил его себе на память. Мужчину звали дядя Фридеш, а дедушке Господь не только жизнь спас, но и наградил добрым другом. Дядя Фридеш рассказал, что недавно женился, но жена всякий раз доводит его до белого каления, так что он едва владеет собой. Они то и дело ссорились, еще когда были помолвлены, но думали, что после свадьбы все наладится. Подсвечник дядя Фридеш хотел бросить в жену, совсем обезумел от ярости, но, к счастью, он вылетел в окно и не убил дедушку. Жена его сейчас заперлась в спальне и плачет. Но он все же надеется, что скоро она успокоится и, как добрая хозяйка дома, пригласит дедушку отобедать с ними. Если, конечно, у дедушки нет никакого другого дела. Дядя Фридеш отправился успокаивать жену, она вышла и от души посмеялась над этой историей. После обеда открыли шампанское и чокнулись, потому что все трое избежали беды. На чердаке был еще старый диван, мы с Чидером сидели на нем. Я хотел рассказать о буре, но Чидер объявил, что это глупости, лучше займемся другим. У него он был больше. Мне послышалось, что кто-то поднимается по лестнице вверх. Чидер нагнулся и высунул язык, как будто его тошнило. Но никто не появился. Он встал и ушел, а я остался. Я думал, он прячется где-то среди балок и хочет меня напугать, но нет, он все же и вправду тихонько ушел. Я боялся, что он встретился с бабушкой. Но бабушка ничего про это не сказала. Дождь шел долго, и в той комнате на втором этаже, где бабушка слушала радио, промок потолок. Бабушка поднялась на чердак. И очень испугалась. Кто-то побывал на чердаке и поднял черепицу. Дедушка подумал на трубочиста. Я уже долго лежал на полу и начал плакать, старался погромче, чтобы услышала бабушка. Но тут я вспомнил, что она умерла. Я встал, потому что на каменном полу было холодно. Колбаса лежала там, где я ее оставил. Я снова завернул ее в бумагу и положил в кухонный буфет. Когда хоронили дедушку, горели свечи. Только я не знал, что мне делать с кровью. Я достал свечку. Когда мы были у родственников и пошли на кладбище, где покоятся родители бабушки, там тоже зажигали свечи. Уже стемнело. Мне разрешили подняться на чердак с трубочистом. В стене отворилась маленькая дверца, которую я прежде не заметил. «Ну, сынок, сейчас мы расправимся с привидениями». Он взял цепь, на конце которой был железный шар, и опустил ее в дырку. Было слышно, как железный шар летит внутри стены вниз. «Эти маленькие дверцы открывать можно только мне, понимаешь? Они в дыре этой живут. Видишь, как там темно? Я хожу по домам и убиваю их. Подтягиваю этот железный шар. Вот так. А потом крепко бью их по головам. Да ты сам увидишь! Когда злые духи подыхают, от них ничего не остается, только грязь, черная сажа». Я не посмел сказать бабушке, что это Чидер приподнял черепицу, боялся. «Третий удар точно убьет тебя! Папа, я не хочу, чтобы ты ушел!» — «Негоже человеку вмешиваться в дела Господа!» — «Если случится так, что он первой меня приберет к себе, обрядите меня в черное бархатное платье, да про белье не забудьте! И туфли! У меня из головы не идет, что мы не надели Лидике на ноги туфли». Когда они тушили свет, я всегда слышал их разговоры. Те кругляши, которые я взял из зеленого бархатного платья, мы сперва катали по полу, только потом расплавили. Я спросил Габора про духов. Трубочист и у них был, но духи не черные, а белые. Вошла Ева из сада и сказала, что, если мы не дадим ей тоже поиграть с кругляшами, она расскажет маме, как мы в спальне рассматривали сметану. Выследила. По вечерам их мама всегда уезжала выступать. Однажды они сказали мне, чтобы я, когда все лягут спать, прибежал к ним. Я ждал, пока дедушка и бабушка не заснут. Пришлось вылезать через окно, потому что бабушка вынула ключ из замка. Дома их мама не пела, только играла на рояле. Вечером за ней заезжал тот тип на машине. «Перед их домом вечно какой-нибудь заграничный автомобиль стоит», — ворчала бабушка. Когда я выбрался наружу через оконную решетку, то и сам его увидел, красные фонарики ярко светились в темноте. Мы с бабушкой отправились в город покупать новые сандалии. Из старых я вырос. «Езжайте на такси! На такси езжайте!» — кричал дедушка. Бабушка не хотела. Дедушка вызвал такси по телефону. Было очень жарко. В такси я сбросил сандалии, чтоб не жали. Но бабушка за углом остановила такси; я искал сандалии под сиденьем, а шофер орал: «Какого дьявола, мать вашу так, шутки шутить со мной вздумали?» Пришлось нам поскорее выйти. Бабушка дала шоферу деньги, но он все равно продолжал орать: «Старая шлюха!» В город мы поехали на автобусе. Про это нельзя было рассказывать. В автобусе бабушка поругалась с кондуктором, потому что он и мне хотел дать билет. Я бы только рад был. Кондуктор спросил, хожу ли я уже в школу, но я не мог ему ответить, бабушку не перекричишь. Тогда кондуктор схватил меня, приставил к какой-то палке и объявил, что рост мой как раз сто двадцать сантиметров, пусть хоть все посмотрят. «Но в школу он не ходит, ему еще и шести нет!» — «Да он вообще не пойдет в школу, сударыня, болван такой!» Я решил, будто по мне видно, что мы делали на чердаке. Даже потрогал ширинку, не забыл ли застегнуть ее. Все тоже кричали и кивали головами, мол, прав он. Но билет мы все равно не взяли. Один мальчик со скрипкой в футляре притворился, что ничего не замечает. В окно смотрел. Дедушка говорил, что артисты все не от мира сего. Я тоже стал смотреть в окно. Дедушка любил рассказывать о жизни. «В поисках Бога две крайности! И та и другая крайность — ложь! Не гонись за крайностями, если жить хочешь. Это сделают вместо тебя другие дурни. Монах и художник, вечные искатели, мы склоняем перед ними знамя нашего уважения, но оба они шарлатаны. Художник закрывается у себя в комнате, задергивает шторы и разглядывает себя в зеркале. Но что может показать это жалкое зеркало? Тело. Разумеется, только тело. А он-то вскрикивает от счастья, он, несчастный, радостно восклицает: Бог обретается в теле! Каждое тело — Бог! Человек и есть Бог!.. Художник лжет! Но и монах лжет тоже! Он строит себе келью, такую узкую, чтобы и не поместиться в ней, и приходится ему валяться у входа, снаружи, кучкой грубого тряпья. И, вместо этого жалкого, униженного мизерного тела, безграничная душа шарит во вселенной, и, когда ничто наконец отыщет собственное ничто, рот возопит: Бог надо мною! И рот солжет! Надо мною!! Ложь! Но где же Он тогда, если не в теле и не в душе? Есть ли Он?» — «Бабушка говорила, есть». — «А! Именно что бабушка! Она-то уж знает! А ты спроси ее, она говорила с Ним? Однажды, после долгого душевного уныния, некий святой спросил Бога: „Где ты был до сих пор, Господи? А Господь ответил: „В тебе!“ Так-то оно так, да только когда ты его внутри ищешь, он всегда снаружи, а ищешь снаружи — он внутри. Dazwischen, всегда dazwischen![4] Заметь себе это хорошенько! Не тело и не душа, но — и душа, и тело. В невинных помыслах следует искать зрак Божий, а не в гордыне и не в уничижении. Пока хранишь невинность свою. Если телу волю дашь, оно разрастется, как рак, задохнешься в спеси своей. Если душе попустишь, она разрастется, как рак, задохнешься от унижения. Я свободен. Я говорю: да здравствует тело! Но я способен думать и потому говорю: да здравствует душа! Говорю это с седой головой, когда и тело мое, и душа уже перебороли былые страсти. Я свободомыслящий человек! Я отвергаю, проклинаю, пачкаю Его своей непристойностью. Я не верую. И все же Он здесь, ибо я мыслю. Все, все исчезнет, только это слово останется. И слово это существует, значит, существует и Тот, кого слово это обозначает. Если бы я мог наконец отринуть эти постоянные раздумья, исчезло бы слово, исчез бы и Он. Но куда? И где бы тогда был я? Где оказался бы без мыслей моих? Куда бы ушел от духа Твоего, куда убежал бы от лика Твоего? Если прорвусь в небо, Ты там, если попаду в Никуда, Ты будешь и там. Знаешь что, рассказать тебе про костюм? Когда разум, коему следует трудиться, оказывается не способен думать, приступая к главным вопросам, он утешает себя простенькими анекдотами, видишь? Но я все-таки расскажу. Заранее предупреждаю: поучений не жди. Такие историйки — просто детали жизни, они ничему не учат. Только inzwischen[5], всегда две истории, между двумя вдохами: dazwischen!“»[6] Мне было страшно: дедушка кричал так громко! «А история с моим костюмом начинается с того, что летом вся семья собралась в Аббазию[7].