Валерий Баранов - Жили-были други прадеды
Мы сели на скамеечку в нашем длинном и узком дворовом скверике, и я рассказал ему всё, что знал — то есть о Кольке, конечно.
— А я только сегодня утром приехал. Ну, пока то да сё, потом хотел позвонить вам, да что-то всё время занято было. Решил прогуляться по городу, всё же год не был, и вот забрел сюда. Как думаешь, идти мне на ваш семейный совет?
— Обязательно. Сам же говоришь — семейный совет.
— А-а… спасибо… хоть ты меня чужим не считаешь.
— Да ты что, Ларионыч! Ты для нас с Колькой — знаешь кто?
— Ладно, ладно… Не об этом речь. У меня сомнения другого рода. Как бы тебе объяснить?.. В поисках, так сказать, истины, а в данном конкретном случае в поисках оптимального решения, учитываются, в основном, те мнения, которые большинству представляются объективными. Так? А насколько я знаю себя и окружающих, мое мнение, пусть и редко высказываемое, вряд ли когда-нибудь воспринималось как объективное, угодное большинству, — что-то мне трудно припомнить такой случай. Ведь как обычно бывает: брякнешь что-нибудь такое истинное, а на тебя смотрят, как на беглеца из дурдома. Разве не так?
— Нет, не так. Мы с Колькой… ну я-то уж точно, я, например, никогда не подвергал сомнению твои… мысли там, высказывания…
— Ага, не подвергал, значит… Брось, не смущайся. «Подвергать», «свергать»… знаешь, такие словечки лучше звучат с ироническим оттенком. Словом, как говорили раньше кое-где, «сумлеваюсь я», и «сумлеваюсь» вот в чём: не навредить бы мне своим присутствием.
— Да ты что, Ларионыч! Ты что — увильнуть хочешь?
— Ну вот, приехали… Опять устами младенца глаголет истина. Увильнуть, не увильнуть… А имею я право, именно я, вмешиваться в судьбу другого человека?
— А ты не вмешивайся. Ты — помоги.
— Молодец, младенец. Ладно, будем думать. Я сейчас не пойду к вам, тут надо еще кое-куда заглянуть. А попозже может быть…
— Может быть?!
— Если не приду, значит, будут веские причины. Настолько, что я надеюсь, они не подвергнутся твоему презрению.
— Ладно, я тоже надеюсь.
— Ну и будь здоров. До встречи.
Он ушел. Домой мне не хотелось. Думать не хотелось. Ничего не хотелось.
Всё же в голову лезла всякая разность. Была какая-то моя невысказанность или недосказанность Ларионыча, словно мы не сказали самого главного, а чего именно — так и осталось непонятным. Тоже мне — «прадед»! То ли дело прадед Ваньша Черемных — тот бы уже сказанул, как шашкой рубанул. Да он и помахал шашкой на гражданской войне. Впрочем, как рассказывал сам же Ларионыч, началось-то еще раньше, под конец империалистической. Ваньша на фронте был, уже и февральская революция прошла, а он всё еще там — то ли воюет, то ли просто в окопах сидит, но всё равно на фронте, а не дома…
Многое рассказывал Ларионыч… Летом семнадцатого приезжает Ваньша Черемных то ли на побывку, то ли насовсем (в первый-то раз он приезжал год назад и тоже после ранения и госпиталя), он так и похвалялся среди дружков: мол, ноги моей больше не будет на фронте, хватит, навоевались, пора и баб любить. У него уже и невеста была, прошлым годом присмотрел девчонку, Клавдию, через речку жила, слово с нее взял, чтоб ждала. А ей чего не ждать — и шестнадцати не было тогда.
Еще двое-трое фронтовиков вернулись в поселок. Не гульба, а гульбище пошло, втягивая в себя, как в водоворот, все пьющее население. А ведь жили-то вокруг, почитай, только одни шахтеры. Огромная округа, там-то открытый рудник, то шахта, и добывали, что попадется: соль — так соль, уголь — так уголь, руда — так руда. Кругом тайга, а в ней — отвалы с пустой породой, поселочки с огородами.
Вроде бы и пролетариат, рабочие, на смену каждый день в шахту спускаются, уголек добывают, зарплату получают. А живут — большинство — не в бараках (бараки были для временно-пришлых), живут в своих усадебках, по-крестьянски. Только что хлеб не сеяли. Избы деревянные, с подклетью, то есть в два этажа, можно сказать. Амбары, сараюшки, и в них одна-две коровы, две-три лошади, овцы, свиньи, гуси с курами.
Вдобавок — охота. В каждой семье по нескольку охотничьих ружей, ближнюю и дальнюю тайгу делили на родовые угодья, попробуй заберись на «чужое» — худо будет, выследить и вызнать, кто побывал на твоих местах, не трудно. Так что не озорничали.
Словом, жили мы не бедно, как у Бога за пазухой, а она у него не такая уж и большая, всех не вмещает, потому и войны.
(Мы с Колькой пересмеивались, представляя Ларионыча в крестьянском зипуне — сидит в розвальнях, погоняет лошадку, едет за сеном на таёжные поляны, где летом были покосы, да еще этот его непривычный говорок, немножко окающий; нам тогда казалось, он притворяется, передразнивает кого-то из стариков, попавших в нашу родню по уральской ниточке. Только гораздо позже я понял, что для него эта речь — родная, с детства, от его уральской матушки).
Водка была привозная, но и свою варили, по обычаю. У нас ее называли «белым вином», а «красное вино» — это настойки из ягод. Опять же по обычаю, шахтер, поднявшись на-гора и обмывшись в баньке, садился за стол, чтобы плотно поесть, и запивал густое хлёбово одним-двумя стаканами белого вина. После этого кто постарше, те на боковую, а молодые шасть на улицу — и сбиваются в стайки. Гармонь, само собой, девки, частушки, хороводы-пляски, ну и еще стакан-другой-третий. А потом на кулачки — кому уж очень в охотку или совсем невмоготу. Силищи-то у каждого хоть отбавляй — не убудет, мало еще намахались кайлом да лопатой в шахте, так давай теперь кулаками махать. Но не в рожу, у нас это нельзя было. В дыхало целили, под бока. Если по уху ненароком звезданут — ну, это прощалось, и то не всегда. Видно же всем: с умыслом заехал в голову или же целил в грудь, а тот возьми да и подогнись зачем-то — вот и напоролся башкой на кулак.
То была жизнь довоенная, вольготная.
А войне уже третий год — тут тебе и налоги особые, и мужиков половину, считай, в посёлке нет, кто убит, кто в госпитале, кто неведомо где, и сухой закон, и лошадей позабирали, и муку завозили от случая к случаю, да и много еще чего — на то и война.
Правда, сухой закон для нас — плюнь да и забудь. Привозить перестали, так сами стали варить вдвое больше, но уже не в баньке, как раньше, а в тайге — в шалашике там или в зимовье. Урядник знает, где кто варит, да ведь сам из наших, своя изба в посёлке, сунься он в тайгу — так вернется ли, нет, а и вернется — так, глядишь, изба его в ночи полыхнет, если уж слишком рьяно закон блюсти будет. Надо ему это? Дань потиху соберет в свои бочонки — вот у него и гостинцы для начальства, в уезде ведь тоже не все подряд трезвенники, а через раз.
После февральской, как царь отрекся, многие законы похерили и урядника поколотили сперва (в первую свою побывку, летом шестнадцатого, Ваньша Черемных наломал ему бока «за самоуправство», а тот ему «за буйство», и оба отлеживались трое суток, один — дома, а второй — в каталажке под арестом), а потом, за неимением других, сделали «народной милицией» при поселковом Совете самоуправления.
Шахты работали, на огородах росло, на приречных лужках и таежных полянах косили сено, где-то на западе шла война, власть какая-никакая держалась и без царя, вот только фронтовички — прибывать прибывали домой, а назад неохота им было.
Из уезда приказ в поселковый Совет (тогда еще самоуправления, а не депутатов): набрать команду для отправки в действующую армию. Совет посылает «народную милицию» по избам, мол, готовьте сидоры на завтра, в уезд на телегах отвезём, а там начальство решит.
Фронтовичкам бы призадуматься, а уже нечем было — то рыбалят на дальних заводях, то в тайгу шастают, в поселке гульнут-покуражатся и опять на заводи и на зимовья. Кто из стариков упрекнет: «Будя, парни, будя», — так ему в ответ одно и то же: «Дай души отмыть от грехов и дружков помянуть, наубивали мы многих и многих, и нас наубивали». Им: «Так шли бы в церковь замаливать да поминать», а они: «Тайга нам церковь, и поп — медведь». Поговори с такими!
Урядник-то, бывший, шел к Ваньше не говорить, а приказ передать, но ведь не послал кого-то из подручных, а сам пошел, поглумиться, видно, хотел над старым обидчиком, вот, мол, вышло-то как, Ваньша, я тебе приказываю на фронт идти, и ты пойдешь, а я останусь тутока, при своей избе и бабе.
Так ли, не так он думал, а увезли его от Ваньши на телеге прямо к его избе и к его бабе. Та заголосила, потом со старухами-травницами дня два выхаживала, а на третий вновь заголосила: помер.
Надо что-то с Ваньшей делать, и не с ним одним — у него дружки гостили, когда тот пришел с приказом, так что обихаживали «народную милицию» все вместе. Но ведь и знали все: Ваньша в рассудке и мухи не обидит, а как зальет глазищи — не видит, куда кулак летит, встренься на пути бык — и тот замертво свалится.
Как раз и наряд прискакал. Сам начальник уездного управления порядка (всё не могли решить, как им лучше называться: полицией уже неудобно, милицией — непривычно и непонятно, ну так пусть будет «уездное управление порядка») и с ним не то солдаты, не то эти «порядчики». Стали искать Ваньшу с дружками, а их и след простыл. Где? Куда? Как?