KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Нодар Джин - Повесть об исходе и суете

Нодар Джин - Повесть об исходе и суете

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн "Нодар Джин - Повесть об исходе и суете". Жанр: Современная проза издательство -, год -.
Перейти на страницу:

Тёмносиреневый портфель из замшевой кожи фирмы «Бэл-Эйр», 110 долларов.

Позолоченные ручные часы с бледносиреневым ремешком фирмы «Жюль Юргенсен», 165 долларов.

Сиреневая косынка из шёлкового шифона фирмы «Саньо»: «исключительно в магазинах „Кашмир-Кашмир“, 35 долларов».

Наконец — «Дама Цезаря». Духи, смутившие меня ароматом порочности в том самом драгсторе, где я купил презервативы: «Карнавал в окружении сиреневых веток, персидских пряностей и сандаловых деревьев; самое надёжное оружие в бесшумной войне полов; фирма „Ив-Сан-Лорен“, 165 долларов за унцию».

Итого, 885 долларов. Не считая запаха.

Кто такая? Что за «Дама Цезаря»? И почему так много сирени?

Хотя я следовал за дамой с бездумностью отставного следопыта, что-то в ней настораживало. Меня всегда угнетала эта форма женской ноги — тонкая голень с неожиданно крупным мышечным бугром посередине: змея, заглотившая то ли апельсин, то ли страусово яйцо.

Но сейчас на илистом дне памяти шевельнулось ощущение, давно покрытое плесенью и неразличимое под толщей воды. Шевельнувшись, оно стало всплывать к свету — тем быстрее, чем ближе я подступал к женщине и чем отчётливей слышал запах сирени.

Когда я подошёл к ней почти вплотную, всё развиднелось: в мутных водах моей памяти застрявшие в змеях апельсины или страусовы яйца принадлежали, как выяснилось, жирной тридцатилетней персиянке по имени Сильва. Она душилась дешёвым одеколоном «Белая сирень» и много лет назад лишила меня девственности на туше издыхавшего быка.

9. Грех не в заклании

В самом начале зимы много лет назад в петхаинскую скотобойню пригнали небывало много быков. В отличие от коров их решено было забить на мясо из-за нехватки корма для всей скотины.

Днём в нашем квартале, где располагалась скотобойня, стоял истошный рёв закалываемых животных, а вечерами по улицам и дворам всего Петхаина расползался сладкий запах палёной бычьей плоти. Впервые на моём веку петхаинцы кутили без внешнего повода: новогодний праздник уже миновал, а до других было не близко.

Из-за отсутствия повода петхаинцы кутили особенно остервенело, хмелея не столько от вина, сколько от огромного избытка мяса, из-за чего выражение лиц у них стало ещё более глухим и диким. Я удивлялся, что люди, нажравшись шашлыков, горланят меланхолические песни о любви и что пожирание живности может так искренне радовать человека.

Мой дед Меир, бывший не только раввином, но и резником, — чего, кстати, отец, прокурор и вегетарианец Яков, очень стеснялся, — заметил по поводу моего удивления, что Бог ждёт от человека не святости, а понимания. То есть — не отказа от убиения живности, но сострадания к ней при убиении.

Только евреи, твердил он, умерщвляют с пониманием. Сострадальчески.

Я рассмеялся.

Тою же ночью — в ответ на мой смех — дед забрал меня с собой на бойню, где ему предстояло умертвить очередного быка к свадьбе, поначалу намеченной на конец весны, но теперь наспех приуроченной к завозу дешёвой скотины.

По дороге он объяснил, что иноверцы закалывают её остроконечным ножом. Метят в сердце, но, промахиваясь, бьют повторно.

Беда, однако, в другом. Если даже удар и приходится в цель с первого же раза, скотина умирает, мол, медленно и пребывает в полном сознании свершающегося над ней насилия. В этом, собственно, и заключается грех. Не в заклании, а в осознании скотиной акта насилия над ней.

Вдобавок, сказал дед, нож, врываясь в плоть, разрывает, а не рассекает мышцы, тогда как при выходе из раны кромсает живую ткань и доставляет жертве оскорбительную боль…

10. Сплетен я из плоти зыбкой

Бойня, служившая в войну госпиталем, представляла собой длинный ангар, разбитый на отсеки.

В переднем, утопая в земле, стояли огромные весы, придавленные грудой разделанных туш. В следующем стоял мерзкий кисло-сладкий запах неостывшего мяса и нечистот. Несмотря на поздний час, этот отсек оказался забит множеством молчаливых и небритых мужиков. Не глядя друг на друга, они — по двое у каждой вздёрнутой на крюк туши — с наслаждением орудовали топорами и колунами. В паузах между доносившимися из дальнего отсека отчаянными криками скотины слышались близкие, но глухие звуки ударов металла по кости и треск сдираемой шкуры.

Дед протащил меня за руку ещё через несколько отсеков и, наконец, пнув ногою дверь, ввёл в крохотное помещение, в собственно бойню, освещенную тусклым красным светом заляпанной кровью лампочки на низком шнуре.

Стоял густой солёный смрад. Как в зверинце.

Стены были вымазаны темно-серой известью, а на полу, в середине, зияла овальная ямка для стока крови.

Под потолком, выкрашенным в неожиданный, серебристо-бирюзовый, цвет, в дальнем углу, свисал с гвоздя забрызганный кровью репродуктор довоенных времён:

Этот стих неисчерпаем, потому что он — душа.
Речь поэта стоит много, — жизнь не стоит ни гроша.
Что захочет — то услышит в этой речи человек:
Потому я за стихами коротаю этот век.
Сплетен я из плоти зыбкой, грешен я и уязвим;
Лишь в стихах я — отблеск Божий: негасим, неуловим…

— Иэтим Гурджи! — кивнул дед в сторону репродуктора и, раскрыв кожаную сумку, вытащил из неё плоскую деревянную коробку, в которой хранил ножи.

Под репродуктором спиной к нам стояла грузная женщина с высокими тонкими голенями и неправдоподобно круглыми икрами. Плечи, как крылья огромной птицы, были заправлены вперёд — от спины к грудям.

— Иэтим? Поэт? — спросил я, наблюдая как, откинув крышку коробки, дед бережно взялся за рукоятку ножа и поднёс его к глазам.

— Нет, он не поэт: поэты выбирают слова, а потом записывают на бумагу. Иэтим этого не делал, он был занятый человек. Перс. Сирота и бродяга… Он ничего не писал — только разговаривал в рифму, — и, проведя ногтём большого пальца по острию ножа, дед добавил: — Персы очень чувствительный народ. Скажи что-нибудь, Сильва!

Сильва ничего не сказала, но обернулась. Лицо у неё оказалось круглое, с влажными печальными глазами, а в белках покачивались и пульсировали очень тёмные зрачки.

— Я обещал: всё у тебя уладится, ей-богу! — сказал ей дед. — Ты пока молодая; найдёшь себе другого человека или подождёшь пока твой Бакри отсидит своё, а потом снова заживёте с ним, понимаешь? Вы оба молодые, у вас ещё впереди тридцать лет сплошной жизни, слышишь? Вытри-ка лучше слёзы и гони быка! Тебе в эти дни полезнее заниматься делом, а не слушать грустные стихи, слышишь? Подожди, пройдёт время и будешь счастливая!

— Я — не из-за стихов, — ответила Сильва глядя в сторону. — Я плачу потому, что я на жизнь злая… — и всхлипнула. — «Подожди»… А как ждать, если приходится жить? Я не еврейка, мне ждать некогда…

— Вытри, говорю, слёзы! — буркнул дед.

Она кивнула, вытащила из резинового передника платок и приложила его к растёкшейся под глазами сурьме.

— Тоже персиянка, — шепнул мне дед. — И тоже сирота, как этот Иэтим. В Персии у неё много родни, но её туда не пускают. А вчера вот… У неё есть жених, — бухарский еврей, Галибов фамилия, — и вчера ему дали десять лет.

— А за что? — пожалел я её с женихом, потому что, действительно, люди живут каждое мгновение, и ждать счастья ни у кого нет времени. — Почему так много — десять лет?

— Долгая история, — отмахнулся дед. — Я рассказал твоему отцу, и он говорит: в России дали бы больше!

— Меир! — воскликнула Сильва и направилась к нам.

Меня удивило не столько её фамильярное обращение к деду, кого даже бабушка величала всегда «раввином», сколько внезапное преображение персиянки. Плечи выпрямились, а в глазах вместо печали стояла теперь какая-то испугавшая меня мысль.

— Меир! — повторила она и, подойдя ко мне вплотную, опустила на шею прохладную ладонь. Ладонь пахла сиренью, — запахом, не соответствовавшим ни облику её, ни окружению. — Что за мальчик?

— Я не мальчик! — вставил я, не убирая её руки.

— Это мой внук, — снова буркнул дед, копаясь в сумке. — Хочет посмотреть как режут евреи…

— А ты похож на перса: очень гладкий, — сказала мне Сильва и притянула мою голову к кожаному переднику на просторной груди, от которой, однако, несло не сиренью, а кровью.

— Куда девался точильный камень? — спросил её дед.

— Вернула Сурену.

— Сбегаешь?

— Сам пойдёшь! — велела женщина.

К моему изумлению, дед покорно кивнул головой и удалился, передав нож Сильве.

Не отпуская меня от себя, она занесла нож мне за спину и, притянув ближе к себе моё туловище, замкнула его в тесном кольце мясистых рук. Впервые в жизни тогда и обожгло мне лицо дыхание, исходившее из женской плоти. Дух был пряный и подгорченный анисом. Я ощутил в ногах слабость, будто меня подменили.

— Не бойся! — ухмыльнулась она и разомкнула кольцо. — Проверяю нож, — и, подражая деду, провела ногтём по лезвию. — Он прав: вот тут вот зазубрина. Попробуй!

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*