Владимир Киселёв - Весёлый Роман
— Кто, дядя Петя?
— Да этот инфарктник… «Не узнаю», — говорит.
— Какой инфарктник?
— Ну этот, из трибунала. Майор.
— Из какого трибунала?
— Да я ж тебе рассказываю, а ты все перебиваешь.
Я ничего об этом не знал. На Сталинградском фронте дядя Петя четверо суток пролежал контуженный на нейтральной территории. Часть его в это время перебросили на другой участок, и когда он приполз назад, то попал под трибунал как дезертир. Майор из трибунала, с которым он теперь встретился, не поверил ни одному слову дяди Пети и послал его в штрафную часть.
— Так мне казалось, — говорил дядя Петя, отхлебывая пиво и потирая обрезанный кончик носа, — что если я его, падлу, когда-нибудь встречу, так я ему ручки-ножки повыковыриваю. И вот встретил. А он меня не узнает. Я ему говорю, что я такой-то. А он все равно не узнает. «Сталинград?» — спрашивает. «Сталинград», — говорю. «Не помню», — говорит. Поглядел я на него, а он уже этот… Инфарктник. Я насмотрелся на них в больнице. Я ему и говорю: «Ну тогда пойдем выпьем. Память прочищает». Пошли мы с ним, и он хоть инфарктник, а пьет как нормальный. Только все равно не вспомнил. И хрен с ним. Где ему помнить? Много нас было.
Бывший майор из бывшего трибунала так надрался, что, по словам дяди Пети, «два раза показывал закуску». Дядя Петя научил его пить свой «ерш».
А ведь есть на свете скептики, которые утверждают, что людям трудно найти общий язык.
В дверь коротко два раза позвонили.
— Виля, — сказала мама.
Я открыл. Вошел Виля. Я познакомил его с Сергеем Аркадьевичем.
— Про вовка — промовка 2 ,— сказал я мамину поговорку. — Мы только что о тебе говорили.
— Очень приятно. Потому что еще древнегреческий философ-материалист Фалес говорил: «О друзьях нужно помнить не только в их присутствии, но и в их отсутствии». Что же вы говорили? Хорошее или плохое?
— Хорошее, —ответил я. — Я рассказывал, как мы с тобой ссорились и дрались по сто раз на день и все-таки остались друзьями.
— А что? Древнегреческий философ и выдающийся поэт Гесиод говорил: «Друзей то и дело менять не годится». И хоть я тогда еще не был философски подкован, я не променял тебя на бутерброды с яичницей, которые всегда носил с собой в школу Шурик Лисовский. Или на возможность бесплатно ходить в кино, которую за мою любовь предлагала мне Аня Висенте.
— У вас на каждое слово есть цитата? — спросил Сергей Аркадьевич, с удивлением разглядывая Вилю.
— На каждое, — охотно ответил Виля. — Я на работе одними цитатами и разговариваю. Таким путем я внедряю философию в жизнь. Потому что еще римский философ Луций Анней Сенека сказал: «Для меня нет интереса знать что-нибудь, хотя бы и самое полезное, если только я один буду это знать».
— А где вы работаете? — не удержался Сергей Аркадьевич.
— В первом таксомоторном парке. Водителем.
Я сказал, что Виля учится на философском факультете. Заочно.
Сергей Аркадьевич посмотрел на Вилю сочувственно, как на больного.
Пришел батя. Мне он показался сегодня еще более худощавым и сутуловатым, чем всегда. Или это потому, что у нас сидел моложавый и роскошный Сергей Аркадьевич?
— Будем ужинать, — сказала мама. — Садитесь к столу, — добавила она, обращаясь к Сергею Аркадьевичу и Виле.
— Вы чем-то расстроены, дядя Алеша? — спросил Виля.
— Да нет… Чем же я могу быть расстроен? — как всегда, не сразу ответил батя.
— Может, на заводе?.. На нашей работе, к примеру, сто раз на день расстраиваешься. И хотя древнеримский философ Эпиктет говорил: «В мире нет ничего такого, из-за чего стоит портить себе нервы», но сегодня и у меня терпение лопнуло.
— А что там у вас случилось? — спросил батя, переводя разговор на Вилю.
— Чисто философский спор. На профсоюзном собрании. У нас объявили борьбу с чаевыми. Чаевые унижают достоинство советского водителя и приносят убытки пассажиру. А тут как раз сел к моему напарнику, к Емельяненко, ты его знаешь, — обратился Виля ко мне, — один тип. Повез он его аж на Воскресенку. Тот платит, дает десятку. Сева ему сдачу до последней копейки. Тогда пассажир дает ему двадцать копеек. Сверх таксы. Емельяненко берет. Тогда пассажир заявляет: «Я инспектор, как вам не стыдно брать на чай, ваши права». И забирает права. Так спрашивается в задаче: кто же совершил аморальный поступок — этот инспектор или водитель?
— А как решило собрание? — спросил Сергей Аркадьевич.
— Правильно решило. — Виля намазал на хлеб масло и печеночный паштет, с интересом поглядывая на бутылку, которую мама принесла из кухни. Это было шампанское. — Решило, что инспектор этот зануда и провокатор. А Емельяненко дурак. Нужно чувствовать, кого везешь.
— Нужно знать и с кем едешь, — сказала мама. — Открой, — обратилась она к бате.
— Давайте я, — вмешался Виля. — По новому методу. Без выстрела. Чем бы только проткнуть пробку? — Виля проткнул полиэтиленовую пробку штопором. — Так лишний газ выходит, и все в ажуре.
Виля стал разливать шампанское в бокалы.
— Мне не нужно, — неожиданно твердо сказал батя. — Этого не пью. Принеси-ка из холодильника, — сказал он мне, — чекушку.
Я принес запотевшую бутылку «Столичной».
— Там только поллитровка.
— Ну неважно… — ответил батя. — Может, водки? — обратился он к Сергею Аркадьевичу.
— Нет. Сердце не позволяет.
— Понятно, — не сразу сказал батя. — А тебе водки налить? — спросил он у Вили.
— Нет, я завязал. Мне это ни к чему, как передовому водителю. А как философу, тем более.
Избегая маминого взгляда, батя налил мне чарку водки.
— Ну что ж, будем здоровы. Философ.
Мы выпили.
— А как относится к вашим философским занятиям начальство гаража? — спросил Сергей Аркадьевич у Вили так, как спрашивают, когда молчать неловко, а говорить не о чем.
— Даже на Доске почета повесило, — ответил Виля. — Премии дает. Лишь бы я не выступал на собраниях. Потому что цитатами можно сказать такое, чего так никогда не скажешь. Я, например, процитировал на общем собрании древнегреческого философа Демокрита. Он говорил, что дуракам легче подчиняться, чем ими управлять. А попробуй собственными словами сказать о каком-нибудь начальнике, что он дурак?..
— Это верно, — согласился Сергей Аркадьевич.
— А как в Новосибирске… погода? — спросил батя, медленно прожевывая колбасу.
— Такая же, как в Киеве… Примерно, — ответил Сергей Аркадьевич.
— Ага… А вы… я хотел спросить — в Новосибирске тоже много строят?
— Да. Большое строительство. Грандиозное, можно сказать.
— Это хорошо, — сказал батя.
Мне вдруг подумалось, что бате был явно не по нутру приход к нам зтого Сергея Аркадьевича. Мне показалось, что это ощутил даже Виля.
«Ревнует он маму, что ли? — с раздражением подумал я о бате. — Даже смешно».
Внезапно меня ожгла странная мысль.
— Когда вы последний раз были в Киеве? — невпопад обратился я к Сергею Аркадьевичу. Он что-то торочил о своем Новосибирске.
— Очень давно. — Сергей Аркадьевич помолчал. — И недолго. В сорок втором.
— В сорок втором Киев был оккупирован. Немцами, — сказал я. — Я помню.
— Не все могут похвастаться тем, что помнят события, состоявшиеся до их рождения. Но Киев тогда действительно был оккупирован. И тем не менее мне пришлось тут побывать. С тех пор, правда, ваш город стал совершенно неузнаваемым. Побывал я недавно и в Берлине. Этого города я не видел с сорок пятого. И он тоже очень изменился.
— И в Федеративной Германии вы были? — заинтересовался Виля.
— Нет. В демократической. Я ездил в командировку.
Мне показалось, что батя немножко захмелел.
— Мы победили, — сказал он, глядя перед собой. — А они побежденные. Но мы им даем жить. И западным, и восточным. А если бы они победили? Как бы мы жили? Построили б мы тогда Киев заново? Пусть помнят об этом…
Хорошо все-таки чувствовать себя гражданином великой державы. Как-то крепче стоишь на земле.
Над тахтой у Веры, на мохнатом закарпатском ковре, ярком, как радуга, висит картина, которую я сам изготовил. Я стараюсь на нее не смотреть. По-моему, она настолько неприличная, что её нельзя людям показывать. Но Вера говорит, что этого все равно никто не понимает. И наверное, в самом деле никто не понимает. Даже Виктор — Верин муж. А это Верин портрет. Ее портрет без одежды.
Я не умею рисовать. Совсем. И как мне пришла в голову мысль сделать эту штуку, я и сам не понимаю. Просто я увидел у дяди Пети тонкую грушевую фанеру. Ею дорогую мебель оклеивают. Цвет этого дерева показался мне каким-то… Ну, в общем, каким-то знакомым. У Веры кожа такого странного, яркого, словно освещенного изнутри цвета.
Я попросил у дяди Пети кусок этой грушевой фанеры и приготовил детали портрета. Прежде всего я обвел циркулем и вырезал небольшой круг. К нему я присоединил два узких конуса остриями вниз. Над кругом — конус побольше тупым концом вверх. Совсем маленький конус изображает шею, ровный кружок — голова, два конуса по бокам — руки.