Сергей Соловьев - Прана
Переворачивает меня на спину, отползает, звон склянок, возвращается, другой запах, мазнул под носом, по вискам, по векам, движется вниз; грудь, живот, пах. Замер, накрыл одеялом, отполз, тишь.
Свет сквозь веки, дверь приоткрыл, зовет, она подходит, шепотом переговариваются, она вползает.
Он – ей: "Сядь здесь, закрой глаза и на него медитируй", – завязывает дверь, и вновь надо мной, жмет меня к полу. Она, из угла, сдавленным голосом: "Зачем вы закрыли дверь? Откройте, немедленно откройте, прошу вас!" Он подползает, отвязывает, она протискивается наружу, он затворяет за ней, возвращается, массирует поясницу.
Вдруг – хлесткий хлопок с размаху по ягодице. Я – через несколько мгновений, представляя себе ее застывшее лицо, медленно поворачиваемое от костра к дверце, – громко и торопливо смеюсь, не найдя лучшего знака.
Мы поднимаемся с ним в горы, он предлагает провести у него несколько дней, ночевать в пещере, места на всех хватит, два одеяла для нас, ему не нужно, а потом сводит нас на ледник, к истоку Ганга; сутки туда, там ночь, и обратно. Нога распухла, побаливает, возвращаемся.
Сидим у костра, рассказывает о тантре, которую практикует почти тридцать лет. И вдруг, спешившись с высого слога и с каким-то мальчишьим лукавством глядя на нас исподлобья, произносит: "А спорим, что вы четырьмя руками в течение получаса не опустите мой лингам!" Смеркалось. Мы не спорили. Насилу простились, пообещав навестить его утром. Неловко оставили на камне немного денег.
– Как ты думаешь, – спросила она, идя за мною, подсвечивая фонарем тропу, – что было бы, останься мы на ночь в пещере? И почему он так настаивал? Думаешь – это? А может быть, просто тоска по людям, слову? Или совсем просто – деньги?
Я не ответил, все еще представляя себе эту тантру втроем, а потом подумал – может быть и четвертое: не его одиночество, а наше, и его к нему чуткость.
– А знаешь, – сказала она, – я видела его лингам. Когда он, сидя на корточках, мыл посуду. Так, ничего особенного.
Тропа вильнула вдоль излучины, и, огибая скалу, мы снова услышали этот голос, этот птичий вой, срывающийся на клекот. Он все еще сидел у реки на камне, запрокинув голову.
Амир сказал нам, кто это был: агори. Гори – смерть; а – против, посредством, сквозь. Тот, кто работает напрямую с энергией смерти.
За неделю до нашего приезда он, Амир, в числе других свами и садху, был свидетелем ухода из жизни одного из этих… Говорить об этом нашим языком, растущим из наших извилин, – как? Он полностью – на глазах – дематериализовывался, сжимаясь в пульсирующую огненную каплю – она растягивалась и рвалась на две: одна – дугой уносилась в небо, другая – с шипением гасла в траве. Вон там, – сказал он, топя зубы в сочной манговой плоти, и указал на зеленый склон за рекой.
Напротив этого склона, перейдя реку по подвесному мосту и свернув в узкую улочку, мы через несколько шагов оказывались у себя дома – в ашраме, сквозь который эта улочка и проходила, деля его на две половины.
Одна (с той незабудочно-млеющей, купоросно-субтильной побелкой в сновидческих высолах и островках, и размывах мелеющей дали, от которых так обмякала Ксения, чьи глаза, когда она открывала их на излучине долгого, как Ганг, поцелуя, казались плывущим продолжением этих призрачных стен) стояла фасадом к улице, где в тени, под широким балконом ашрама, подремывали на расстеленных на асфальте ковриках баба.
Другая половина ашрама – та, в которой мы жили, стояла спиной к ней, а лицом и раскинутыми крыльями двух просторных комнат – как бы взлетала с крутого откоса к Гангу, откуда крылья эти были видны сквозь защитную сетку, облепленную обезьянами, перелетавшими на нее с хоровым гиком с соседнего баньяна, роняя и подхватывая на лету младенцев, еще не опушенных, со сдутыми карими личиками, наполненными печальными до краев глазами.
Эта белая арматурная сетка лишь подчеркивала прозрачную воздушную анатомию крыльев, меж которыми – в зыбком фокусе от подрагивающих солнечных пятен сквозь листву – располагался внутренний дворик с притихшим мраморным полом и худенькими застенчивыми колоннами, всегда – где бы ты ни стоял – расходящимися от тебя и как бы замершими на полпути.
Наша комната – в левом крыле. В дощатую обшивку высокого потолка мы вбили гвоздь и подвесили москитную сетку, подоткнув свадебный полог ее по периметру кровати под тяжелый тырсяной матрац. Ксения, раздевшись, проскальзывает под полог, и очертания ее затуманиваются, проступая из этой призрачной пагоды.
В комнате, кроме нас, два геккона, висящих с оттопыренной вниз головой на потолке, и еще один, новорожденный, за зеркалом в душевой, зазеркалец. По ночам, бывает, они плюхаются с потолка на пол со звуком сочным, тугим, зрелым – как те мошонки инжира в Крыму на пригнувшуюся в саду времянку. Или валятся на пагоду и съезжают по ней на спине, поджав к подбородку ручки и чуть осклабясь, как волейболисты.
У нас два окна – с видом на Ганг и на бочку. Первое – исполосовано зеленью вздымающегося к небу баньяна, чьи корни, оплетшие валуны, душат их на весу – там, далеко внизу, под окном, под нами.
На рассвете баба струятся между корней, как цветное кино в черно-белое и, в деликатной близи друг от друга рассаживаясь, отправляют нужду.
Эту долгую, сопоставимую лишь со свадьбой, церемонию любит наблюдать, во всех ее баснословных подробностях, Ксения: она пододвигает кресло к сетке в нашем колонном зале, садится и замирает; в одной руке у нее бинокль, в другой огурец, на коленях блокнот, ручка.
Не одна она смотрит. Еще – обезьяны, с ветвей свесив головы.
Рыжебородый мизантроп движется вдоль сетки и останавливается перед
Ксенией, вытянувшись во весь рост и раскинув руки. Смотрят. Она – улыбаясь, он – в сторону скалясь надменно.
Я выхожу, направляясь в меняльную лавку, по пути вспоминая, как в первые же часы в Ришикеше, пока Ксения прилегла с дороги, разметавшись в своей наготе под уже колышимой ветерком пагодой, я стоял в этой меняльной лавке в ожидании некоего курьера из банка, куда хозяин позвонил, узнав о сумме и долго покачивая головой, приговаривающей: "А, черт! Ах, черт!" Что оказалось а-ча – одна из аватар многоликого "да" индусов. Да, в котором и "ясно, понятно", и
"да, хорошо", и
"ну да" – и с вопросом и с восклицаньем.
Час спустя дверь распахнулась, на пороге стоял марсианин. На голове его горел дремучий венец с торчавшей во все стороны проволокой и бегущими по кругу разноцветными огнями. К груди он прижимал огромный клееночный пакет с деньгами, которые были торопливо высыпаны на витринное стекло. Еще с полчаса оба с самозабвенным упоением, как дети, выдирали друг у друга из рук этот шедевр и попеременно напяливали перед зеркалом на голову.
Наконец, вспомнив обо мне, все еще в возбуждении, вернулись к денежным пачкам. Горящий венец теперь был на хозяине.
Густые плотные пачки были проткнуты и схвачены двумя железными скобами каждая, и поверх еще стиснуты широкой бумажной лентой на суперцементном клею.
Они не рвали их – расщепляли – как древесину, вложив пальцы обеих ладоней внутрь и оттягивая в обе стороны на разрыв.
За свои триста евро я должен был получить килограмма полтора рупий – крупными купюрами. Как для меня – они решили изъять из этого листвяного кургана наиболее ветхие, то есть совсем истлевшие – до незримых. Невредимыми считались все, которые можно было без изнурительных усилий взять голой рукой.
И это их отношение не только к деньгам, но ко всему внешнему, преходящему – одежде, утвари, домам, машинам, дорогам, храмам.
Сокровенны душа, дух, внутренний космос. В их общении эта область – всегда – под покровом целомудрия и интима.
Не плоскость, а вертикаль. И именно это – вертикальное, духовное измерение определяет меру доверия общества к человеку. Вне этого опыта авторитет в Индии – будь то политика, бизнес, что угодно, – невозможен. Здесь стоит печка. Не гражданином, а Поэтом быть обязан.
Вертикаль определяет плоскость. Дух – материю.
Относительно последней. Возвращаясь, я купил рулончик туалетной бумаги. Стоил он – как обед на троих или бусы ручной работы. Похоже, они справляются без услуг этих серийных беби-ситоров.
"Мы, может, и беднее вас, но чище" – граффити на одной из руин Бенареса.
Ксения сидела с обиженно-заспанным лицом, свесив ноги с кровати.
– Ты… – сказала она, глядя на свои сомкнутые колени в шелковом крученом колечке трусиков. – Он стоял в проеме двери, которую ты оставил открытой, и смотрел на меня. Не знаю, как долго. Пока я спала.
– Кто?
– Тот, что сидит у большого кувшина.
Решили пройтись на ту сторону реки, пообедать. Выходим – и натыкаемся, как на складку воздуха, на нашу хозяйку – маленькую кроткую женщину неопределенного возраста, чуть склоненную над молитвенно сведенными ладонями – не к небу – к нам. Жест приветствия. Говорится при этом: "Намосты" или космосом чуть повыше: