Леонид Зорин - Кнут
— Без лиц, без людей, без впечатлений, почти без воздуха и — терпеть?
— Будут тебе и люди, и лица. Еще вздохнешь о былой неприметности. Имя твое у всех на устах. Наделал ты шуму своим «Кнутом».
— Каким кнутом?
— Странный вопрос. Ты первый, кто мне его задает. И этот первый — автор «Кнута».
— Я — автор?
— Да, «Кнут» — твоя Главная Книга. Твоя, Подколзин, Нагорная Проповедь. Ты просто открыл глаза населению.
— Я не писал никакого «Кнута»! — воскликнул потрясенный Подколзин.
— И слава богу. Оно и к лучшему.
— Так как же они его прочли?
— И сам не пойму, — признался Дьяков. — Прочли мерзавцы. И ведь известно, что ты ее не выпускаешь из дома. Люди анафемски предприимчивы. И энергичны. Сама Ниагара — стакан воды перед их энергией. По слухам, ты допустил промашку. Один экземпляр куда-то уплыл. Теперь его передают из рук в руки. На час или два, по большому секрету. Видимо, ты кому-то доверился. Наказанное простодушие гения.
— Ты потешаешься надо мной! — с цыганским надрывом крикнул Подколзин.
— Что за мнительность? — возмутился Дьяков. — С чего бы мне над тобой потешаться? Пойми, существует клуб посвященных, этакий орден эзотериков, и из него по доброй воле никто себя сам не исключит. Труд, существующий только в рукописи, гуляющий против желания автора, доступен для чтения людям избранным. Стало быть, его должен прочесть каждый, кто таковым является.
Неожиданно для себя самого он почувствовал странное воодушевление. Урчащий баритон загремел, в нем обнаружилась некая страстность.
— Подколзин, тебе предстоит убедиться в безмерном могуществе анонима. Все, что известно, постигнуто, познано, освоено зрением и слухом, не говоря уже об осязании, все, к чему мы притерпелись, принюхались, — не вызывает ответной дрожи. Подколзин, соперничать с анонимом может одна лишь верховная власть, но ведь и она, по большому счету, и анонимна и непознаваема — мы ей больше приписываем, чем знаем.
— Так что же, общественное мнение — какая-то фикция?
— Отнюдь. Оно, безусловно, существует и делает ставку на тебя.
— Но это же вздор! — взорвался Подколзин. — Положим, десяток человек с тобой обменялись двумя-тремя фразами. При чем тут общественное мнение?
— Десять человек даже много, — Дьяков был ангельски терпелив. — Хватит одной Клары Васильевны. Все дело в том, что оное мнение обладает способностью к самовоспроизводству и размножается почкованием. Оно основано на стремлении быть в нужное время в нужном месте, с одной стороны — не забежать, с другой — не допустить опоздания. Оно полагает, что самое страшное — внезапно оказаться в офсайде. Подколзин, общественное мнение — это общественный договор. Как и общественный приговор. Люди самолюбивы, Подколзин. Все они на тебя похожи, конечно, каждый на свой манер. Всего оскорбительнее для них — выпасть из списка, из приобщенности, из соучастия, неважно в чем — в отлучении или в канонизации. Вечность ничто перед злобой дня. Поэтому им сейчас не до Христа, у них сейчас на уме — Подколзин.
— Тебе ль поминать Христа, Антихрист?
— Я вижу, ты опять за свое, — Дьяков покачал головой. — Кому же еще, если не мне? Коли ты прав, мы с ним неразлучны.
Черный клок победоносно взлетел. Подколзин привычно почувствовал робость. Не глядя на Дьякова, он спросил:
— Зачем тебе было давать название?
— Неназванное не существует. Первый закон вербализации, — назидательно произнес Яков Дьяков.
— Кто же открыл этот закон?
— По всей вероятности, Всевышний. Когда назвал человека Адамом.
— А есть и второй закон?
— Есть и второй, — с готовностью отозвался Дьяков. — Названное отнюдь не обязано представлять доказательства существования.
После долгой паузы Подколзин спросил:
— Но почему моему труду ты дал такое странное имя?
Яков Дьяков не согласился:
— Имя отличное. В нем есть все. Краткость. Вызов. Загадка. Провокативность.
— Ты сделал из меня самозванца…
— А хоть бы и так, — ухмыльнулся Дьяков. — Слово для родины неслучайное. Сопровождает всю нашу историю. Фундаментально и судьбоносно. Я уж не говорю о том, что наша словесность в него привнесла некую мистику и поэзию.
— Побойся Бога, — вздохнул Подколзин. — Есть для тебя какая-то разница между историей и авантюрой?
— Весьма относительная. И кстати, когда затеваешь авантюру, требуется крупный помол. Ну а теперь отскреби щетину и причешись по-человечески. Взглянул бы хоть раз на свою башню. Напоминает сеновал, на котором занимались любовью. Уж приведи себя в благообразие. Сегодня я вывожу тебя в свет.
Взволнованно бреясь, Подколзин спросил:
— Куда ж мы идем?
— В популярный театр. Причем на премьеру новейшей пьесы, которая занимает умы. Нам дали два места в ложе дирекции.
— Однако, как тебя уважают! — завистливо восхитился Подколзин.
— Нет спора, нет спора, — сказал Яков Дьяков. — К тому ж я сказал, что приду с тобой.
— Издеваешься, — простонал Подколзин.
— Георгий, это становится скучно. Ты можешь придумать что-нибудь новенькое? Забудь, кем ты был, и помни, кем стал.
— А что ты задумал? — спросил Подколзин.
— Хочу подразнить тобою столицу.
Подколзин взглянул на него с подозрением:
— Что ты вкладываешь в этот глагол?
— Ну как дразнят? Показывают ротвейлеру этакий шмат сочного мяса, помашут у него перед носом и тут же убирают назад. Можешь представить, как он распалится? Я имею в виду ротвейлера.
— Я, значит, шмат?
— Шмат сочного мяса. Довольно болтать. Отскреб подбородок? Ну, наконец-то. Идем, Подколзин. Надень предварительно штаны.
Дорогой он давал указания. Подколзину вменялось в обязанность не проявлять инициативы. Дьяков был тверд и категоричен. Чем ближе был театр, тем строже звучали инструкции и наставления.
— В ложе изволь усесться поглубже. Не вылезай на первый план. Слегка нарисуйся, не больше того. Сиди и мерцай, другого не требуется. С соседями сам не заговаривай.
— А если они ко мне обратятся?
— Буркнешь им что-нибудь односложное. Чем меньше произнесешь, тем лучше. Голосом Бог тебя не отметил. Он у тебя то скрипит, то вибрирует, то вдруг становится тоньше волоса, словно тебя перед этим кастрировали. Какая-то не то трель, не то дрель, кроме меня никто не вынесет. Помалкивай. В твоих интересах.
— На каждом шагу меня унижаешь!
— Я просто тебя остерегаю. И расстанься ты с классицистской патетикой! Социальный мыслитель выше нее.
Вечер был ласков, Москва — приветлива, улицы выглядели беспечно, весна справляла праздничный бал. Плывущий над миром лимонный месяц лукаво поглядывал на Подколзина, и вышедший на волю затворник чувствовал тревожную радость, кружение сердца и головы. И так захотелось себя ощутить частицей этого карнавала.
У входа в театр клубилась толпа. Девушка спросила у Дьякова, нет ли билетика для нее.
— Увы, моя прелесть, — вздохнул Яков Дьяков. — Увы, увы. Я ангажирован.
— Девушек к тебе просто притягивает, — с глухой досадой заметил Подколзин.
— Не хнычь. Ты еще с ними наплачешься. И нечего тебе думать о девушках. Сегодня здесь будет Клара Васильевна.
— Да кто ж она, эта Клара Васильевна? — спросил Подколзин. — Скажи наконец.
— Клара Васильевна это Клара Васильевна, — торжественно объявил Яков Дьяков. — В руках она держит лавры и молнии, в устах ее скрыты и мед и яд. Что будет пущено в ход — неведомо. Одних вознесет из праха к звездам, других низвергнет с небес в суглинок. Московская Афина Паллада. Но поспешим, поспешим, Подколзин, партер уж полон, и все трепещут. Пройдем же и мы — в ложу дирекции. Нам предстоит встреча с прекрасным.
3
Мир обольщения, это ты! Здесь поджидают вас гистрионы — художники, создатели образов, люди жреческого призвания. Входите, рассаживайтесь, смертные, и приготовьтесь благоговеть. Пройдет еще минута-другая, над сценой вспыхнет обманный свет и озарит сочиненную жизнь, требующую от вас соучастия. Закружатся в призрачном маскараде не слишком понятные существа, смело выставят они напоказ то чувства, то стати — смотрите, любуйтесь, если желаете — негодуйте. Все примут, только не безразличие. Правда, мужчины чрезмерно мужественны, что вызывает подозрение, либо совсем наоборот — и неврастеничны и хрупки, зато все отчетливо, все на кону.
Женщины это особь статья — все они вплоть до старух и злодеек стремятся завлечь своим несходством с теми, кого видишь и знаешь. Нездешние, иные, не те! Все это понимаешь не сразу. Вначале тебя легко дурачат, почти не затрачивая труда. Нужны ли чрезмерные усилия, я сам обманываться рад. И кто ж не дрогнет от этих взглядов, от этих поставленных голосов? Ах, серебристые колокольчики светлых лирических героинь — надбытность, поэзия, беззащитность, черт бы вас взял со всей вашей лирикой! А эти контральтовые тембры женщин, рожденных для страсти и смерти, — мороз по коже, сладкая бездна! Но вдруг поймешь, что ни бездны, ни тайны нет и в помине, все на поверку — тонкая игра мизансцен. А впрочем, коли трезво взглянуть, нет разницы меж сценой и залом. Зритель — такая ж роль, как другие, при этом не самая легкая роль.