Николай Шипилов - Остров Инобыль. Роман-катастрофа
— Да-а, бинть! — задержался, оборачиваясь на плодовые деревья в саду, высокий. — Чем бы, бинть, дите ни тешилось, лишь бы не вешалось!..
Засим вошел в дом вслед за остальными.
11
Старый почтальон откинул полог землянки.
— Фр-р!
Едва не отхлопавши его по щекам крыльями, одна за другой из тьмы вылетели и заземлились на полянке две пестрых курицы.
Почтальон чихнул, проморгался и в шатком свете лампады увидел чернавку. Она стояла на коленях и молилась перед едва различимыми образами. На его чих она не обернулась, лишь приостановила у лба молитвенно сложенные пальцы.
— Христос воскрес… — в смятении заявил вдруг старик. Рука его, словно сама собой, потянулась ко лбу, но лишь стряхнула с этого лба на земляной пол дождевую влагу.
И когда чернавка оглянулась, он узнал Любушку Родину, свою соседку по отошедшей в прошлое молодой жизни.
— Не узнаешь, Люба?.. — молвил он.
— Игна-а-ашка! Сопры-ы-кин! — пропела она прежним голосом. — Ой ты, слезненький ты мо-о-ой! А у меня собачка пропала…
Игнатий хлопал себя по карманам — искал табакерку. В ощущении слезы он дробно хлопал поредевшими за жизнь белесыми ресницами и помаргивал глазами так, будто намекал двум девам поочередно.
— Помирать вот вернулся…
— И давно помираешь-то тут, Игнашка?
— Два года как… В сентябре… Ага, Люба… Вернулся — ни тебе дома, ни погоста, капитал один кругом-то, дак…
— Дак садись, покормлю! У меня тут две козы в обзаведеньи-то! Куры! Собачка вот пропала, а то б она тебя тут облаяла бы… Видишь тарный ящик? Дак садись! Коммунистом был — попривык по президиумьям…
Игнатий помял сигаретку, понюхал табачок, говоря:
— Я ведь, когда маленьким был, Люба, то думал: земляки это покойники… А мы с тобой еще живые земляки…
— Живы-ы-ые! — согласилась Люба, готовя еду и непрестанно осеняя ее крестной щепотью. — Мне что? Живу! А много мне надо?.. Которые вон и на свалке живут… Извели коммунисты народ… Ты сам, Игнашка, во царствие Никиты гонениям нас, православных, подвергал…
— Подвергал, Люба.
— А мне что? Я духом не гнию. Ведь сказано: «Скорбную жизнь оплачет тогда вся земля, оплачет море и воздух, оплачет солнушко и травы, оплачут зверцы дикие вместе с пташками, оплачут горы и холмы…» С солью огурцы-то будешь? «…оплачут горы и холмы, и полевые деревья — и все это благодаря роду человеческому…»
— За что? За что, Люба?
— За то, что отклонились от Бога и уверовали в обольстителя. На кого теперь грешить? Ты батюшку Тихона вспомни! Голодал, подвижник, а вы, коммунисты ваши, полти свиные за еду не чли да стяги говяжии… Пустошили все круг себя…
— Бог велит прощать, Люба! Мы в заочном университете это проходили. Смущенный… это самое… гордыней… Не все коммунисты-то … стяги-то…
— Слепые вы, Игнашка… И мехоноши ваши слепые…
Игнатий вяло уклонялся, увиливал:
— Косы-то твои где?
— Козы мои на Шишкиной гари. Помнишь Шишкину гарь? Прошлое лето тут паслись, где огородик я огородила… А ныне возьми кто-то да распаши там целик! Да мак посей! Теперь и ходить-то туда боюсь…
— А чего боишься-то, Люба?
— Дак мак! Мак — наркотика!
— Да-а… — согласно покивал головою Игнатий. — Помри вот — прикопать в ямку некому… Сын у меня во сне помер. Ага… Заснул и отошел… Внучка в городе Кейптаун, в гости деда не зовет… Правнук у меня теперь, Люба, мулат! Зебра такая полосатая!
— Ох, ох!
— А твои-то где? Приемыши, вроде, у тебя были, Люба! Помню, трое…
Старушка Родина молча высыпала в кипяток пакетик супа и заправила зеленью. Но сочла вежливым ответить поговоркой:
— Сказала свинка борову, а боров — всему городу…
— Да прости уж, Люба, сам вижу, — сказал Игнатий и кивнул головой на углы землянки.
— Ешь вот… — сказала Родина.
12
Дождь кончился, и Крутой уснул наконец у не выключенного телевизора. Может быть, показывали что-то похожее, но снился ему порт города Калининграда. И будто китайцы грузят на огромное паровое судно какие-то опломбированные мешки. Крутой же стоит на набережной и видит драку матросов разных флотов с береговым населением, которое они не пускают к погрузочным трапам. Крутому тревожно и любопытно — он любит свары.
— Чего они там делят? — спрашивает одного из таких же респектабельных зевак, как и сам.
— Доллары на пароход грузят — вот что! Возами! — радостно гогочет тот и шею тянет из тугого воротничка по-гусиному.
— Какие же, братан, доллары грузят?
— Да зелень американскую — вот какие!
— И почему же китаезы, а, браток?
— Отменили твой бакс — понятно? Предъявили америкосам к обеспечению! А гражданам кули Китай-города доверять можно — не чета вам, ворюгам!
— Ах, ты каз-зе-о-ол! — Крутой уже сделал пальцами козу, однако ублюдок отмахнулся набалдашником тросточки и юркнул во тьму пакгауза.
Крутой кинулся за ним вслед, огибая, как стремительный стриж, кажущиеся опасности. И вдруг притормозил, увидев перед собой старуху с той грязной хризантемой на руках, которая еще недавно была собачкой и которая приняла мгновенную смерть от его, Крутого, руки. Он обомлел, когда из глаз старухи изошли два синих луча, слились в одно стальное шило и ударили, как пламя автогена, в бронированный сейф, будя пожизненную узницу. Лучи ударили с такой силой, что Крутой упал на спину и пошел скользом, как опрокинутый щелчком жучок по ледовитому пластику стола. Боясь упасть в холодные воды Балтийского моря, он расправил крылья и полетел на капитанский мостик, норовя сесть на штурвальное колесо. У капитана был, очевидно, насморк — он отнял от лица носовой платок и выбросил из глубин организма огромный чих.
— А-а-ап-чхи!
И Крутой снова закувыркался в полете, но — крылья! Он расправил их и полетел в грозные облака.
Он поднимался ввысь над Новым поселком, над малиновой, синей, зеленой черепицей крыш, над площадкой для собачьих боев, где скулили ему вслед два его коричневых бассета, над весело выкрашенными корпусами легких катеров журналиста Змиевича… Отлетая легко, как душа героя, видел он и свои дорогие дубовые рощи. Восторг и счастье инобытия охватили его струями упругого воздуха. Такое счастье он испытал только в туманном детстве, когда смотрел на привычный мир через осколок бутылочного зеленого стекла. Увидев самолет, идущий рейсом Москва — Токио, Крутой испугался столкновения и стал табанить хитиновыми лапками, однако чудовищной силой турбины его всасывало в сопло двигателя. Он в последний раз глянул вниз, напрягая головогрудь, и подумал: «Не один подыхаю, падла буду! Вж-ж-ж! Подохни ты сегодня, в натуре, я завтра!..»
Когда его втянуло в сопло, тугим накатом грянул взрыв.
13
— Во, канонада! — посмотрел на потолок балка худой мужчина, который выглядел советским мэнээсом Шуриком. Может быть потому, что перед ним светилась керосиновая лампа на конторском письменном столе, а на прямом его носу устроились красивые очки, сильно увеличивавшие большие серые глаза, какие называют усталыми по причине их близорукости. Он то поправлял очки на седелке носа, то военную шинель без погон, сползающую с плеч, то листы бумаги перед собою. Он смотрел то вбок, наклоняя голову и откидываясь к спинке стула, то в пластиковый потолок, а потом сгибался над листом бумаги и продолжал писать:
«…А сегодня, мама, мне повезло найти на свалке шестьдесят восемь шариковых ручек — и все они пригодны к работе. Что-то встрепенулось в моем сердце дурака — снова захотелось писать, мамочка. Не писал я уже около десяти лет — с октября девяносто третьего года, когда был жестоко избит омоновцами и получил эпилепсию, как Достоевский. Они били меня считанные минуты, а припадки — несколько лет. Пока я не ушел из проклятого лживого их мира сюда, в благодатную «страну заката». Около года как припадки падучей прекратились. И я напишу о «стране заката», где умру и буду расклеван умными подлыми воронами. «Страна заката» — был такой роман в «Иностранке». В начале семидесятых годов, еще юношей, я прочел его и понял как антиутопию. Так учили. И вот закатилась Россиюшка. Я, безволосая обезьяна, квази-человек, живу на городской свалке квази-страны, и какая-то мстительная сладость и покойное счастье стали мне родней родни, а Диоген — родным дедушкой. Если бы я писал тебе, мамочка, из боевых армейских рядов, то написал бы: не волнуйся, мама, у нас здесь все есть, мы на полном содержании государства. Говоря такое о своем нынешнем адресе, я бы ни на шаг не отступил от истины. Много свалок довелось мне повидать на городских окраинах матушки России, но этот оазис великолепен. Прошлой весной здесь выросли хорошие астраханские арбузы из выброшенного на свалку арбузного боя. Один эмигрант-таджик ел их и нашел там же двадцать тысяч долларов. И со слезами, но сдал их в наш общественный фонд. Уже можно платить людям страховку и пенсии, даже оплачивать отпуск. Может быть, сын гор и утаил бы эти деньги, но засветился — раньше он жил в бедном кишлаке, где таких бумажек не видали. Здесь желтое море пива, стройные арсеналы колбас, шеренги паленой, но неплохой водки. Здесь большой выбор сезонных вещей, попадаются даже норковые «обманки». Много канцелярских товаров, которые я ставлю весьма высоко в иерархии материальных ценностей. Вечерами, когда приезжают скупщики бутылок на своих джипах, народ несет «пушнину». Народ стал понимать, что паленую водку выгодней вылить, нежели выпить. А бутылочку — пожалте вам! Пьющие у нас уходят рано — умирают. Хороним их в мусоре, беспаспортных и беспорточных. Безответственных изгоняем, чтобы не сожгли свалку, как это случилось в одном из промышленных центров Западной Сибири.