Михаил Вивег - Игра на вылет
В гимназии, естественно, внешне я признаю те же жизненные ценности, что и другие одноклассники, но в глубине души давно знаю, что все это один треп. Дружба? Самоотверженность? Справедливость? Правда? Фигня! Единственное, что для женщины по-настоящему в жизни важно, это красота. То есть правда такова, что ни самоотверженным, ни по-товарищески преданным, ни справедливым девочкам никто любовных записок писать не станет.
В классе я тайком наблюдаю их — своих хорошеньких одноклассниц. Каждое утро пытаюсь отгадать, в чем они сегодня заявятся, и уж заранее боюсь того невидимого сияния, которое так часто сопровождает их появление. Для других это сияние, возможно, и невидимое, но я-то хорошо его вижу, и Ветка наверняка тоже. Трудно понять, но эти дурехи отлично выглядят, даже когда ходят вперевалочку или когда совсем расхристаны. Заспанные, непричесанные, в жеваной майке, а то и с грязной повязкой на голове — все это парадоксальным образом усиливает их привлекательность. Глаза еще больше выделяются на лице, кожа еще глаже. По сей день помню каждый кусочек их одежды. Вам понятно? Даже двадцать пять лет спустя могу точно вспомнить джинсовую юбку марки «Wild Cat», в которой на втором году обучения Ева Шалкова впервые переступила порог нашего класса: каждый кармашек, каждый разрез и тот красно-синий лейбл.
На уроках не перестаю подглядывать за ней. На черчении и рисовании она высовывает язык, и я тщетно пытаюсь угадать, почему даже с высунутым языком она выглядит так сексуально? А стоит высунуть язык мне, я сразу же становлюсь похожей на дебилку (к счастью, у меня хватает благоразумия язык никогда не высовывать).
Боже, почему ей — все, а мне — ничего? — шепчу я про себя.
Я вырастаю яростной атеисткой: Бог не дал мне лучшей внешности. Начиная с переходного возраста я не переступаю порог ни одного костела, как и не хожу никогда в ресторан, где однажды сильно меня объегорили.
В период созревания мне не раз приходит в голову, что, не будь у меня такой большой груди и зада, я могла бы изображать некоторую независимость: Любовь? Секс? Нет, благодарю, эти вещи меня не интересуют. Но как быть с четвертым номером бюстгальтера? При наличии задницы, как у заслуженной кубинской матери, я никого не могла бы убедить, что не была создана для любви. Каждый видит, что была, но, посмотрев мне в лицо, сразу смекает, что любви-то мне отчаянно и недостает.
Я не то что независима, я просто уродлива. Никого тут не обманешь.
Мне сорок, но до сих пор я все оцениваю главным образом с точки зрения привлекательности — не только авто или мобильные телефоны (решающий момент для меня, естественно, — элегантность форм и цвет, а вовсе не техника, что внутри), но и соседей, врачей или политиков. Какой прок политику от его головокружительных идей, если у него кривая улыбка и три подбородка? Я категорически голосовать за него не буду. Но главное: мне всегда нравятся только красивые или хотя бы симпатичные парни. Вы понимаете масштаб этой катастрофы? Меня, уродину, привлекают исключительно симпатяги.
Попробуйте-ка с такой несовместимостью жить — и выжить.
Ева
Работа юриста в зарубежной фирме со стороны кажется, пожалуй, сложной, но на самом деле она так же примитивна, как, скажем, кроссворд: одни и те же слова, одни и те же обороты. Сходства, впрочем, здесь еще больше: она могла бы сказать, что работа, как только истает получка, имеет для ее жизни такое же значение, что и кроссворды: она вполне цивилизованно убивает ею время.
Она считается способной, чуть ли не успешной, но это никогда не казалось ей трудно достижимым: достаточно было хорошего английского, немного драйва, умения общаться с людьми и определять приоритетные задачи. До сих пор работа вполне увлекает ее, тем не менее она давно знает, что с реальной жизнью эта работа не имеет ничего общего. Встречаясь на обеде со всеми этими модно подстриженными, самоуверенными девицами в нарядах от Хьюго Босса, она часто вспоминает Джефа начала девяностых: он также полагал, что место, которое тогда занял, — его жизненный шанс. Она слышит, как они делают заказ (две порции телячьей салтимбокка, порцию спагетти вонголо и порцию паста аль рагу ди конильо), как смеются, видит, как они вешают пиджаки на спинку стула, как жуют, и думает о Джефе. Иногда вспоминает Карела и Ирену. Она никогда не предполагала, какое большое место в ее мыслях займут уже ушедшие люди, которые при жизни своей казались ей не очень значительными. Она даже помнит точные даты их смерти, и эти две даты уже навсегда стали частью ее личной истории — так же как, например, свадьба родителей или рождение дочери. Впрочем, не только для нее: когда на одной из встреч класса она неудачно обмолвилась, что Алица родилась через два года после Карела, большинство одноклассников отлично поняли, что она имеет в виду.
Джеф, как правило, приходит с работы очень поздно, Алица к тому времени чаще всего уже спит. И приходит обычно усталый, раздражительный. Ева понимает его, ему трудно: как всегда он хочет быть победителем, однако условия для соревнующихся далеко не равные.
— Как я могу тягаться с людьми, которые покупают фабрики готовенькими? — кипятится он.
Она с удовольствием пообщалась бы с ним, ибо весь день практически не говорила ни с одним взрослым, но он отвечает ей весьма неохотно, скупыми фразами. Он молча ходит по квартире и, кряхтя, нагибаясь, демонстративно подбирает с полу разбросанные игрушки.
— Это не квартира, а поле боя.
— После «Спокойной ночи…» она еще играла, — примирительно объясняет Ева. — Я убираю за ней пять раз на дню.
— Значит, придется убирать шесть раз.
— Вот это мне в голову не приходило. Убери сам.
Словесная игра на вылет. Два капитана.
— Я целый день вкалывал.
— А ты думаешь, я здесь в потолок плевала?
Оба чувствуют, как низко они пали. Джеф, плюхнувшись в кресло, потирает переносицу.
— Бардак бесит меня, — говорит он тихо. — Можно это понять?
Свое невнимание к ним Джеф пытается как-то загладить в выходные. Алице еще и двух нет, а он уже планирует многокилометровые походы.
— Ты в своем уме? — возражает Ева, склоняясь над картой. — Ни один ребенок такого не выдержит.
— Мой ребенок выдержит, — утверждает Джеф.
Большую часть пути они, естественно, несут Алицу попеременно.
Обе вечно задерживают Джефа.
— Любовь моя, ты не могла бы чуть порасторопней? — недовольно говорит Джеф почти всегда, когда Ева одевает Алицу.
— Конечно могу, — улыбается Ева стоически. — Если, конечно, тебя не волнует, что на улице минус два градуса, а ребенок будет без свитера и без куртки.
Во время их пеших прогулок они писают. Джеф идет на несколько метров впереди и то и дело укоризненно оглядывается на Еву.
— Это ребенок, Джеф, — говорит она с раздражением. — Нельзя требовать от нас невозможного.
— Ничего невозможного я от вас не требую. Хочу только, чтобы вы пошевеливались!
Когда все вместе едут на велосипедах, они едва крутят педали.
— Черт возьми, вы можете чуть поднажать? — рявкает Джеф и бешено кружит вокруг Евы и Алицы.
— Не можем, болван! — кричит Ева.
Джеф не выдерживает и срывается: жмет на педали и в три секунды исчезает за ближайшим поворотом.
— Куда уехал папа? — беспокойно спрашивает Алица; она улавливает витающее в воздухе напряжение.
— Вперед.
Через час Джеф, пригнувшись к рулю, спешит к ним навстречу: заляпанный грязью, вспотевший и довольный.
— Ты здорово ездишь, — хвалит он Алицу. — Я очень рад за тебя.
Скиппи
Известно ли вам, что пингвины-отцы полгода согревают яйца своим собственным телом, в то время как мать где-то черти носят? Полгода самцы стоят на морозе и на ветру. Их целая стая, которая медленно переминается с ноги на ногу и вертится по спирали, поэтому те, что с краю, хоть на минуту да попадают в середку, где, в натуре, дует меньше. Не знаю, как у них получается, но в этом яйце полгода ровно тридцать семь градусов, где бы отцы ни стояли. А когда птенцу реально что-то требуется, он сквозь скорлупку начинает попискивать — подает знак папаше. Тут наконец из полугодового загула возвращается мать и забирает свое яйцо. В целой стае узнаёт его по писку. Я не то чтобы хотел сказать что-то типа из ряда вон, мне просто кажется это занятным. По крайней мере гораздо занятнее, чем когда — взять хотя бы сегодня — читаю в газете, что 2004 год будет годом Путина и Буша. Чекист и сторонник смертной казни… Нынче в аэропорту требуют оттиски ваших пальцев (кстати, по-моему, это не ради оттисков, а чтобы узнать, не подтираете ли вы задницу левой рукой, как арабы, ха-ха), но когда полетите года через два-три, посадочный билет сунут вам прямо под кожу на затылке. А когда в самолете вам понадобится отлить, в Пентагоне будут это прослушивать самое малое четыре дешифратора. Вот в таком мире я и живу, чтобы с самого начала было ясно. Вам также должно быть ясно, что политика для меня — полная мутота. Впрочем, она всегда была такой, другую жизнь — жизнь во лжи — я, в натуре, не мог себе позволить. Потому-то я единственный из класса, кто отказался вступить в ССМ,[5] но к чему за всем этим, бог ты мой, сразу искать политику, как тогда наша классная? В пятнадцать? Вы что, спятили, товарищ учительница? Только потом меня стукнуло, что она к тому же и председатель школьной партийной организации. Сделать со мной она ни хрена не могла, но глаз с меня не спускала. Когда состоялся XIV съезд КПЧ, она самолично явилась типа как проконтролировать мой паспорт, не надорвал ли я в качестве протеста четырнадцатую страницу, но мне бы такое даже в голову не пришло. Ведь все, что я хотел, — это немного внимания. Не вступать в ССМ, по сути, было то же, что еще в девятилетке прокалывать щеку английской булавкой или перекусывать живого дождевого червя. Девчонки визжали: «Фу!» — и делали вид, что их вот-вот вырвет, но по крайней мере это было лучше, чем ничего. Я привлекал внимание — а не это ли самое главное? Человеку надо выделиться из толпы, потому как иначе ни одна живая душа его не заметит. Так что когда учительница русского языка в первом классе гимназии раздала нам адреса советских ребят и попросила нас по-дружески тепло переписываться с ними целый год, я сказал ей, что хотел бы лучше переписываться с кем-нибудь из Австралии. Господи, почему из Австралии? Да потому что мне спокон веку нравятся кенгуру, skippy.[6] Она типа фыркнула, как кошка, и заявила, что должна посоветоваться с товарищем директором, но я, думается, вполне элегантно выкрутился. Говно — что Владивосток, что Мельбурн! Однако на все эти грубые слова прошу не обращать внимания, для меня они как политика, в них нет никакого смысла.