Филип Рот - Профессор желания
— Пожалуйста, — умоляют они, — ну почему ты не хочешь просто поговорить? Ты же можешь быть таким милым, если захочешь.
— Да, мне это уже говорили.
— Я не хочу, чтобы наши отношения строились на физической близости.
— Тебе не повезло. С этим ничего нельзя поделать. У тебя великолепное тело.
— Не начинай все сначала.
— У тебя великолепная попочка.
— Пожалуйста, не будь грубым. Ты никогда не разговариваешь так в классе. Я люблю тебя слушать, но не тогда, когда ты начинаешь говорить мне оскорбительные вещи.
— Оскорбительные? Это же высочайший комплимент. Твоя попочка восхитительна. Она безупречна. Ты должна ею гордиться.
— Это всего-навсего место, на котором я сижу, Дэвид.
— Да, черт побери. Спроси у любой, которая не может похвастать такими формами, хотела ли бы она поменяться с тобой. Может быть, тогда ты поймешь.
— Пожалуйста, перестань смеяться надо мной и говорить с таким сарказмом. Пожалуйста.
— Я совершенно не смеюсь над тобой. Я отношусь к тебе так серьезно, как никто в твоей жизни. Твоя попка — шедевр.
Не мудрено, что к последнему курсу я приобретаю ужасную репутацию у членов университетского женского клуба, чьих сестер я пытался соблазнить с присущей мне агрессивной прямотой. При моей репутации можно было бы подумать, что я вовлек в беспутство сотню студенток, хотя на самом деле за четыре года учебы мне удалось полностью добиться желаемого всего в двух случаях, и еще в двух — весьма отдаленного успеха. Чаще всего, в момент, когда должен наступить физический экстаз, вместо этого начинаются логические (и нелогические) рассуждения: мне приходится доказывать, что я никого не пытался вводить в заблуждение относительно своей страсти или желанности партнерши, что я совсем не пытаюсь воспользоваться ситуацией, а напротив, отношусь к числу всего нескольких честных людей, которых можно здесь найти. В приливе наигранной искренности (расчет был ошибочным, как оказалось), я сообщаю одной из девушек, как, взглянув на ее руки, прижатые к груди, я стал мечтать о том, чтобы быть этими руками. «Чем я отличаюсь от Ромео, — спросил я, призвав на помощь весь свой шарм, — который, стоя под балконом Джульетты, шептал:
«Стоит одна, прижав ладонь к щеке.
О чем она задумалась украдкой?
О, быть бы на ее руке перчаткой,
Перчаткой на руке!»[7]
Видимо, отличаюсь. И очень. Во время моего последнего года учебы в университете нередко случалось так, что на том конце провода воцарялось мертвое молчание, стоило мне назвать свое имя. А те несколько милых девушек, которые были не против встречаться со мной, как мне сказали (сами же эти милые девушки), считались чуть ли не самоубийцами.
Я также постоянно чувствую забавное пренебрежение со стороны моих гордых товарищей по драмкружку. Кто-то из них сострил, что я отказался от святого дела — участия в коллективе, призванном создавать хорошее настроение — ни больше, ни меньше, как потому, что испытываю страх перед сексуальными пьесами Стриндберга и О'Нила. Так они думают.
Мое настроение создает лишь один человек, способный заставить меня испытывать неподдельные муки крушения надежд и почувствовать нелепость моих грешных мечтаний. Это некая Марселла (Шелковая) Уолш из Платсберга, штат Нью-Йорк. Страстное желание, которое было обречено, возникло у меня, когда однажды вечером я пришел посмотреть баскетбольный матч, в котором она принимала участие, заметив ее в тот день в очереди в университетском кафетерии и обратив внимание на ее неотразимо пухлую нижнюю губку. Она была лидером в группе девушек, которые маршировали по праздникам, уперев одну руку в бедро и ритмично размахивая другой. Было забавно смотреть, как они это делают, одновременно сильно отклоняясь назад. Для всех семерых девушек, одетых в короткие плиссированные юбочки и белые, тугообтягивающие грудь свитера, все эти движения были гимнастическими упражнениями, которые они выполняли энергично и весело. И только в плавных движениях Марселлы Уолш присутствовал скрытый намек (не ускользнувший от меня) на предложение, приглашение, на нетерпеливую, не подчиняющуюся разуму похоть, столь очевидно (для меня) требующую удовлетворения. Да, похоже только она (так кажется мне) ощущала, что это отрепетированное и расфуфыренное проявление бурной радости является не чем иным, как тончайшей маскировкой того дикого стона, который вырывается из ее груди, когда пенис, войдя в ее судорожно подергивающееся лоно, доводит Марселлу до экстаза. Боже, каким необыкновенно возбуждающим было для меня это недвусмысленное движение тазом перед пастью ревущей толпы, ее маленькие кулачки говорили мне о том удовольствии, которое я мог бы испытать, борясь с ней. Господи, как можно было устоять перед ее длинными и сильными ногами, которые слегка дрожали, когда она становилась на мостик, и ее шелковые волосы (отсюда и ее прозвище!) касались пола.
Эта цепь логических рассуждений, с помощью которых я надеялся завоевать благосклонность Шелковой (о, эти часы бесконечных споров, которые могли бы быть потрачены на то, чтобы вызвать друг у друга океанический оргазм!) и когда-нибудь расчистить путь для острых эротических ощущений, которые мне еще предстоит узнать. Вместо этого я должен был, оставив в стороне логику, здравый смысл, искренность, литературные занятия и все возможные попытки убеждения, забыв о чувстве собственного достоинства, предстать перед Шелковой жалким и малодушным просителем, каких она раньше никогда не встречала, и умолять ее разрешить мне целовать ее голый живот. Поскольку она самая хорошая и благовоспитанная из всех девчонок, не настолько безжалостная и холодная, чтобы отвергнуть даже Ромео с его грязными мыслями и унизить просителя, я могу целовать ее живот, о котором я так «навязчиво» говорил, но не больше. «Не выше и не ниже», — шепчет она, когда я прижимаю ее к раковине в подвальной прачечной общежития.
— Дэвид, не ниже, я сказала. Как ты можешь даже думать о таком?
Так мой мир выдвигает мириады препятствий к осуществлению желаний. Мой отец меня не понимает. ФБР меня не понимает. Шелковая Уолш не понимает. Ни члены университетского женского клуба, ни представители богемы не понимают меня. Даже Луис Елинек никогда не понимал меня по-настоящему, а ведь этот гомосексуалист (которого разыскивает полиция!) был моим лучшим другом!
Нет! Никто меня не понимает, даже я сам!
Я приезжаю в Лондон, где в качестве стипендиата буду целый год изучать литературу. Сначала я шесть дней плыл на пароходе, потом ехал на поезде из Саутгемптона, а потом долго добирался на метро до района, который носит название Тутинг Бек. Здесь, на улице с бесконечным рядом домов, построенных в стиле эпохи Тюдоров, а совсем не в Блумсбери, как я просил, служба королевского университетского колледжа, занимающаяся размещением, нашла мне квартиру в частном доме. Отставной армейский капитан и его жена, которым принадлежит этот опрятный домик с душными комнатами, и в обществе которых, как я понимаю, я буду каждый вечер ужинать, показывают мне мою маленькую мрачную комнатку в мансарде. Я бросаю взгляд на железный остов кровати, на которой мне предстоит провести следующие триста или примерно триста ночей, и в то же мгновение и следа не остается от того душевного подъема, с которым я пересекал Атлантику, от той неподдельной радости, с которой я бежал от подневольной студенческой жизни и наводящей тоску родительской опеки. Но Тутинг Бек? Эта крошечная комнатка? Трапезы, во время которых я вынужден буду созерцать усики сидящего напротив капитана? И ради чего? Ради того, чтобы заниматься артурианскими легендами и исландскими сагами? И все это наказание только за то, что я такой умный?!
Я испытываю колоссальные страдания. В моем бумажнике лежит записка с номером телефона преподавателя палеографии королевского колледжа, который дал мне его друг, один из моих сиракузских профессоров. Но как я могу позвонить этому уважаемому ученому и всего спустя час после своего приезда сказать ему, что хочу отказаться от фулбрайтской стипендии и возвратиться домой? «Напрасно они остановили свой выбор на мне. Я не способен выдержать такие страданья!» Плотная любезная жена капитана — она принимает меня за армянина и все время что-то бубнит насчет новых ковров в гостиной — помогает мне найти в коридоре телефон, и я набираю номер. Я на грани слез (на грани того, чтобы набрать номер телефона Катскилла), но испуганный и несчастный — осознав это, я становлюсь еще более испуганным и несчастным, — и услышав «алло» профессора, вешаю трубку.
Часа через четыре — на Западную Европу уже опустилась ночь, а я уже съел свой более-менее съедобный ужин из консервированных спагетти — я отправился в город. Местечко, на которое я обратил внимание, добираясь до своего дома, называется Шепед-Макит. Здесь мое настроение значительно улучшилось, и я начинаю смотреть другими глазами на то, что я фулбрайтский стипендиат. Да, даже еще до посещения первой лекции по эпическим поэмам и рыцарским романам я начинаю понимать, что, возможно, приезд в незнакомую страну не был такой уж ошибкой. Конечно, я боюсь умереть такой же смертью, как Мопассан, но, тем не менее, спустя всего несколько минут после того, как я робко вышел на узкую улицу, пользующуюся дурной славой, я обзавелся проституткой. Первой в моей жизни и, к тому же, первой из трех моих сексуальных партнерш, родившейся не на американском континенте (за пределами штата Нью-Йорк, если говорить точнее), и раньше, чем я. На самом деле, когда она оседлала меня, навалившись всей своей тяжестью, я с омерзением заметил, что эта женщина, груди которой стукаются над моей головой друг о друга, как котелки, — я выбрал ее среди конкуренток за ее чудовищных размеров грудь и не менее чудовищных размеров зад, — по-видимому, родилась еще до того, как началась первая мировая война. Только представьте себе, еще до публикации «Улисса», до… Я пытаюсь определить ее место в нашем веке и делаю это гораздо быстрее, чем предполагал. Меня словно неожиданно подталкивает чья-то твердая рука, как бывает, когда пытаешься на ходу вскочить в поезд.