Поль Констан - Откровенность за откровенность
Она обижалась, когда ее порой принимали за француженку: для нее это было равносильно оскорблению. Что она сказала неправильно, что сделала не так? Когда же ее успокаивали, объясняя, что это комплимент исходящему от нее очарованию, живому нраву или просто прекрасной фигуре, она врала, будто родилась в Канаде, и уверяла — в каком-то смысле это была правда, — что Франции совсем не знает. Что ей было вспоминать — двухкомнатную квартирку на улице Пессак, где томились теперь только четверо, да огромное кладбище Сен-Жан и последний приют сестренки в квадрате на пересечении двух аллей.
Бабетта понимала, почему ей всегда было так трудно с Глорией, которая отрицала свое происхождение с тем же упорством, но при этом без конца выдумывала себе другое и так в этом преуспела, что теперь, когда они прожили большую часть жизни бок о бок, и концов было не найти. Глория представлялась француженкой, охотно рассказывала о своих африканских корнях, о матери-негритянке, павшей жертвой француза, губернатора Конго или Берега Слоновой Кости, о дедушке-сенегальце, отморозившем ноги в четырнадцатом году. Эти отмороженные ноги казались ей самым ярким свидетельством французской принадлежности. Родилась она будто бы то в Страсбурге, то в Шербуре, в зависимости от того, с кем разговаривала, — однажды Бабетта даже слышала, как она уверяла беарнца, что выросла в По[9], где ее бабушка, жена английского консула, лечилась от туберкулеза! Да, Глория всегда оказывалась землячкой своего собеседника, всякий раз сдавала экзамен на происхождение и выдерживала его с блеском. Она знала топографию каждого города, лучшие магазины, местную кухню. Когда доходило до общих знакомых, в качестве алиби предъявлялись инфекционные болезни, отрезавшие ее от мира: она-де ухаживала за родителями, которым была предписана строгая изоляция. Ну а с тех пор, как Глория познакомилась с Авророй, она стала уроженкой Порт-Банана, вымышленного города, который знала лучше любого из героев Аврориного романа.
Это ее право, говорила себе Бабетта, ее право, хочет другую родину — пожалуйста, другой возраст — пожалуйста, другую фамилию, другое имя — пожалуйста. Томатную стипендию просто за здорово живешь не давали, требовалось быть действительно никем, а значит, очень сильной, чтобы благотворительный фонд распахнул двери иностранке и сделал из нее совершенный продукт американской цивилизации. Бабетта помнила одержимость Глории французскими книгами, французским кино. В то время она единственная в кампусе, где все студенты раскатывали на машинах, ездила на мопеде. Окутанная синеватым дымом — мотор отчаянно чихал, потому что подходящего горючего не было, — Глория колесила по дорожкам, закрытым для движения. Ноги не держала на педалях, а закидывала на раму — она видела, так делала Лола Доль в одном фильме, который показывали в фильмотеке. Мопед вообще-то принадлежал тамошнему механику, волосатому маргиналу родом из Канзаса, противнику войны во Вьетнаме, который все время, свободное от подклейки пленок, копался в моторе своего транспортного средства, надо сказать, весьма примитивного. Мопед, вышедший из черно-белого фильма, альтернативы популярного тогда широкоэкранного кино, был для них символом типично антиамериканской культуры — на чем и держался их союз. Впрочем, Бабетта смотрела на это сквозь пальцы, она подозревала, что Глория выдает себя за француженку для того, чтобы оправдать свой БЕЗОБРАЗНЫЙ английский, хотя и французский ее — уж Бабетте ли не знать — был весьма далек от совершенства.
Неудобство работы дома состояло в том, что бытовые и особенно хозяйственные заботы, от которых она была избавлена в своем университетском кабинете, здесь мешали концептуальной — ее личной и никому не интересной — деятельности. Глория думала, что успеет немного поработать над романом, пока все спят, но в подвале загромыхала стиральная машина, приступившая к отжиму. Увлекшись работой, Глория могла бы — такое случалось не раз — забыть о белье, пусть себе пересыхает в барабане, но текст шел туго. Он был разбит на параграфы разной длины, которые она пыталась скомпоновать тематически, манипулируя клавишами «вырезать» и «вставить». Страница пестрела вопросительными и восклицательными знаками, многоточиями — ее секретарь, переводя, обозначил таким шифром сложные фрагменты, слова, над которыми следовало подумать, пропущенные фразы, — и ей казалось, будто она просто нечаянно зажала клавишу локтем. Глория встала и пошла в подвал выключить стиральную машину.
На кровати, съежившись, сжавшись в комок под своим норковым манто, сидела Бабетта в огромных очках от Диора в позолоченной оправе, съехавших на кончик носа, и таращилась на нее совиными глазами.
— Можно я зажгу свет? — спросила Глория.
— Делай что хочешь, — отозвалась Бабетта до того несчастным голосом, что Глория осведомилась, не плачет ли она. Лучше бы промолчала: этого было достаточно, чтобы Бабетта разрыдалась в голос. Что оставалось делать Глории — пришлось подойти, обнять ее, прямо в пышном меху, прикасаться к которому было неприятно, встретиться, не дрогнув, взглядом с кошмарными очками, погладить руку с длинными алыми ногтями, окольцованную, как птичья лапка, большим бриллиантом в платиновых коготках. В сущности, думала Глория, обнимая Бабетту, в ней воплощено все, чего я не люблю. И, обняв ее крепче, отчего слезы хлынули с удвоенной силой, добавила про себя: все, что я ненавижу!
Она принялась говорить гадости о Летчике. Сколько Глория его знала, ничего хорошего сказать о нем не могла. Самодовольный индюк, типичный сынок богатых родителей из Восточных штатов. Поводя плечами, он взирал на мир с высоты своих метра девяносто и окатывал все чуждое Америке ледяным равнодушием, усвоенным еще в колыбели вместе с его так называемым юмором, под которым он прятал презрение, — а она это презрение ощущала стократ сильней, чем если бы он дал ей пинка в зад и обозвал чумазой негритоской. Тот еще тип: всегда умел повернуть так, что все кругом оказывались в дерьме, а он в белом. Он просто ждал, чтобы собеседник сорвался. Сколько же раз это случалось?
— Вы и раньше были как кошка с собакой, — перебила Бабетта и высвободилась из объятий Глории.
— Скажи лучше: как негр с белым. Только он один посмел пройтись насчет цвета моей кожи. Так и сказал, четко, с расстановкой, да еще с таким видом — я до сих пор помню: «Проблема в вас самой, Глория, а не во мне и ни в ком другом — вам НЕНАВИСТЕН цвет вашей кожи». Сволочь, расист, убийца женщин, мучитель детей… — Глория сорвалась на крик: — Да что он знает о черной коже, нацист! Что он знает о каждодневном унижении? Что он знает об освобождении угнетенных народов?
Ну вот, опять Глория заладила про Вьетнам! Бабетта этого не переносила.
— Я разве талдычу тебе про Алжир? — она тоже повысила голос, чтобы разговаривать на одном уровне громкости. — Я тебе когда-нибудь рассказывала, что делают угнетенные народы, когда у них в руках ножи и опасные бритвы? Хочешь узнать подробности об освободительных войнах? Хочешь узнать, как умерла моя сестренка?
— Но ведь твоя сестренка покончила с собой, — сказала Глория, вдруг успокоившись.
— Ну да, — кивнула Бабетта, — ОНИ УБИЛИ ЕЕ. — И она снова расплакалась, то ли из-за упоминания о сестренке, которую носила в себе, как своего нерожденного ребенка, то ли опять из-за Летчика, потому что все еще любила его, а может быть, возмутилась несправедливостью Глории в отношении к нему. Ведь при всем своем расизме он все-таки женился на Бабетте Коэн, француженке без роду, без племени, а вообще-то алжирской еврейке, а Глорию попросил быть их свидетельницей и пригласил ее, чернокожую, в Бельмонт-Хауз.
Странная была свадьба, на которой все так старались, чтобы ЭТО прошло как можно лучше. Свекровь, очаровательная особа — все звали ее просто Свити, конфетка, — весь день представляла гостям Бабетту, ставшую по такому случаю Элизабет, свою невестку из Франции, которую она просто обожала, и ее ЗАМЕЧАТЕЛЬНУЮ подругу, милую малышку Глорию, сопровождавшую новобрачную, потому что ее родители не смогли приехать из такой дали, и умеряла восторги, направленные на ее персону, желая, чтобы все было запросто — безукоризненно, но запросто, — как всегда, что вы, что вы, не стоит. Дом великолепный — их собственный дом, на берегу моря, террасу украшали апельсиновые деревья, специально доставленные из Калифорнии, чтобы все цвело и благоухало сладко и нежно. Свити сжимала руку Бабетты, любовно, по-родственному напоминая ей, что не следует забывать и свою семью: вашей маме здесь понравилось бы, правда, Элизабет, ваша мама просто ВЛЮБИЛАСЬ бы! Все было организовано с восхитительной беспечностью, что дало им возможность вволю понежиться на пляже, как будто в этот ясный день на исходе бабьего лета просто приехали отдохнуть старые-пре-старые друзья. Три часа ослепительного солнца позволили совершить обряд бракосочетания в саду. Надо же, ОНА, оказывается, протестантка, отметила про себя Глория, когда Бабетта поклялась в верности Летчику перед христианским Богом.