Жан-Франсуа Дюваль - В тот год я выучил английский
С Сулейманом даже культурный шок был смешным. У него глаза полезли из орбит от подобной глупости, и он спросил меня, действительно ли христиане верят в непорочное зачатие. Он говорил так, словно перед всем миром я лично нес ответственность за подобную несправедливость: «You really mean that she… the Virgin…»[40] Я дал понять, что не стоит рассчитывать на меня в роли защитника. Благодаря Сулейману, я осознал меру западного заблуждения.
В другой раз, после занятий, он предложил Мэйбилин присоединиться к нам, чтобы показать арабское гостеприимство, как он это называл: «You’ll see what Arabian hospitality is»[41]. На переменной плитке в его комнатушке он разогрел ленч и наполнил стаканы мартини, похожим на гранатовый сироп. Мы все время говорили о шестидневной войне. Сулейман углублялся в историю до времен Авеля и Каина, чтобы объяснить, что арабы и евреи — братья по крови. Он рассказывал о нефтяных богатствах его страны, воскрешал в памяти свой народ. Мэйбилин слушала с большим вниманием, я не отрываясь следил за изменениями ее лица. Она вытаскивала пальцами что-то из закусок: фрикадельки, соусы, финики, которые лежали на бумажных тарелках, расставленных прямо на паласе, где сидели и мы, я — по-турецки, Мэйбилин — поджав пятки под себя (на ней в тот день была черная юбка), а напротив нас, на корточках, сидел Сулейман. Я потягивал мартини из огромного стакана, восполняя пробелы политического образования, хотя в глубине души, должен признаться, бес ревности раздирал меня на части. В то время как эти двое все более распалялись, я вспоминал маленький парусник с деревянным корпусом, который мой отец однажды спустил на гладкую поверхность воды, но внезапно ветер надул парус, яхта неожиданно стала убегать вниз по реке, мне было три или четыре года, и я очень испугался, что она уплывет далеко и исчезнет навсегда. По словам отца, этот «великолепный парусник» принадлежал ему с детства, накануне он покрасил корпус в белый цвет и нарисовал тонкой кистью красную черту вдоль линии погружения, так как воскресным утром собирался отправиться в парк вместе с любимым сыном.
20
На следующий день я предложил Мэйбилин — это был первый раз, когда я пригласил ее, — пойти вечером в кино. У нее был смущенный вид. Сулейман только что пригласил ее на тот же фильм. В этот момент я чувствовал не то что укусы ревности, но ужасную тоску, пока не услышал окончание фразы: «But I said по»[42]. Проблема была в том, что если бы она мне сказала «да», то игра бы была нечестной по отношению к Сулейману. Я подумал, что такие девушки не встречаются на каждом углу.
21
Я был вынужден подождать пару дней, два или три, прежде чем осмелиться снова задать тот же вопрос.
— Проблема в том, — сказала она лукаво, — что как раз сегодня утром Сулейман…
Я ее резко прервал:
— Сегодня последний вечер и фильм закончится, завтра программа поменяется. It’s now or never[43].
Она сказала «да».
22
Я почти не помню сам фильм, но только ее нежное присутствие рядом со мной. В тот день накрапывал дождь, Мэйбилин вышла в старом плаще, который мне не нравился, потому что ему вышел срок и его тусклость отдаляла ее от меня. Но когда Мэйбилин сняла плащ, чтобы устроиться в кресле рядом со мной, я заметил, что на ней светло-голубой свитер, она распустила волосы, рассыпавшиеся по плечам. Я тогда еще не знал, что люблю ее, а она всего лишь приняла мое приглашение. Фильм, который мы решили посмотреть, назывался «The Face»[44] Ингмара Бергмана. Я зря копался в памяти, когда писал, но об этом фильме у меня нет четких воспоминаний. Возможно, я предпочитал украдкой смотреть на ее лицо, на нежные черты и профиль, освещенные светом, падавшим с экрана. Затем мы ходили на фильм «Молодые Афродиты»[45], шедевр греческого кинематографа, имени режиссера я не помню, так как он больше нигде не демонстрировался. Мне кажется, что лента была черно-белой. Я помню прозрачные воды Эгейского моря, скалистый пейзаж и юную полуодетую дикарку, бесконечно прекрасную в потоках морского воздуха, в тонком одеянии, напоминающем рыболовную сеть, сквозь петли которой проглядывали соски. Было ли это в расщелине скалы или в тени рыболовецкой хижины? Девочка застала мать, женщину лет 29–30, с блестящими, цвета меди, бедрами — кадр захватывал только их, как на картинах Модильяни, — сжимающими тело любовника, остававшегося для зрителей невидимым. Возбужденные ритмичные движения ее бедер сами собой говорили о сильном оргазме.
Все это время наши сердца учащенно бились, так как мы знали, что и она, маленькая девочка, видит то, что видим мы. Мэйбилин и я смотрели молча, затаив дыхание и, когда оказались на свежем воздухе, не обмолвились ни словом об этой сцене; но каждый из нас думал об этом, впечатление осталось с нами, в каждом ударе сердца.
23
Даже если он мне об этом рассказывал, я не знаю, как Гарри познакомился с Барбарой. Когда я снова возвращаюсь в то время, замечаю, что есть огромное количество подробностей, обстоятельств, драгоценных мгновений, стершихся из памяти, они пропали навсегда: каждый раз, когда я это осознаю, становится тяжело на душе; наши жизни, мы это недостаточно знаем, полны моментов, которые составляли, составляют и будут всегда составлять их ценность. Окончательное забвение этих минут не случайное упущение, а уничтожение. Когда какие-нибудь из этих растраченных минут чудом возвращаются во всем свете, это временное ослепление приносит боль: мы понимаем, что от нас все ускользнуло и продолжает бесконечно ускользать, что, возможно, все прошло и продолжает проходить мимо жизни и нас самих.
Как-то вечером был день рождения Гарри, Барбара сообщила нам об этом, нагрянув в «Кенко», и мы пошли поздравлять его на Ленсфилд-роуд. Он в это время бестактно принимал ванну, и мы решили подождать в «Критерионе», пабе в переулке около Грин-стрит, вечно набитом до отказу, из которого наружу лился волнующий свет и где в тот вечер были Симон, Мадлен, Марина, Доминика, вся команда собралась по поводу дня рождения Гарри, не было только Мэйбилин, я уже и сам не помню почему. Мы заказали шампанское, пиво, водку и алкогольные напитки на любой вкус, способные развеселить каждого. Когда Гарри появился, румяный, гладко выбритый, разодетый, великолепный и радостный, он чуть было не согнулся под потоком поздравлений. Я вспоминаю его: в этот момент он был так счастлив, готов биться об заклад, как никогда больше. У Барбары были глаза, как у тигрицы, но она делала удивленный вид, когда ей об этом говорили. Ей было семнадцать, у нее были длинные шелковистые каштановые волосы, она казалась самоуверенной, хотя, возможно, это была лишь видимость. Гарри, само собой, был Тельцом, и Доминика захотела узнать у каждого знак зодиака — подобными вещами делятся в этом возрасте, чтобы вызвать смех, мгновения юношеского откровения, когда никто не следит за тем, что говорит, желая, чтобы на несколько часов жизнь превратилась в веселье без угрызений совести.
Симон — Овен, Марина — Водолей, а Барбара объявила, что она Скорпион. И как уживались Скорпион и Весы?
После «Критериона» вся компания отправилась ужинать в индийский ресторан; около пятнадцати человек уселись вокруг длинного стола, покрытого испачканной скатертью, по которой катались несколько рисовых зернышек — кто-то уже успел нас опередить, но в нашем распоряжении был целый зал на втором этаже. Позднее мы с Барбарой шли по Риджент-стрит, как алмазы, разрезающие стекло. Мы слишком много выпили. Или, возможно, мы делали вид. Да, я думаю, что Барбара притворялась — и до сих пор, только поэтому, я полон к ней нежности, — Барбара знала, что порой стоит подхлестнуть жизнь, сыграть с ней шутку, обмануть реальность, так как только такой ценой готова отдать нам малую часть того, что должна. Она нам признательна за то, что она, жизнь, существует. Она благодарна, что мы все же питаем иллюзии. Время от времени, когда мы шли, девушка роняла голову мне на плечо, и на мгновение я зарывался лицом в ее волосы. Она поворачивалась ко мне и смеялась неизвестно чему. Ночь принадлежала нам, и это было так нежно, потому что мы не говорили ни слова. На рыночной площади не было ни одного такси, чтобы отвезти ее домой, но эти поиски «последнего ночного такси» составляли часть игры. С шуткой было покончено, и ночь становилась волшебной.
24
Храм Гроба Господня — старинная церковь, расположенная недалеко от рыночной площади, окруженная палисадником в железной ограде. Калитка стучала. Гравий заскрипел под нашими ногами, мы были окружены подстриженными круглыми темными кустами. И в то время как мы обошли кругом запертую церковь, тщетно пытаясь повернуть тяжелую витую ручку, в поисках неизвестно чего, ниши, укрытия, Барбара подобно маленькому зверьку нежно скользила лицом и телом по мне. Я чувствовал, как ее носик и губы движутся по моей щеке, поднимаются к векам и лбу, я отвечал ее прикосновениям, это было нежное давление: ее губы, рот, низ живота, грудь прижимались ко мне, ее волосы лились сквозь мои пальцы, и время принадлежало нам, его можно было удержать, обследовать, растянуть, продлить. Мы даже ни разу не поцеловались, точно зная, что все еще впереди. Это было лишь познание друг друга, нежность тайных ласк, рядом с которыми колокольня, неф, ризница ничего не значили: вся правда была в наших руках, у нас на губах. Никакой другой вечности, кроме остроты мгновений. Мы натолкнулись на деревянную скамейку, наполовину спрятанную кустами. С ее губ сорвался легкий шепот, когда моя рука, скользнув под ее блузку, высвободила грудь; она опустилась на мои колени, выгнула спину, грудь приподнялась, волосы рассыпались по скамейке, лицо смотрело в небо. Я провел ночь, лаская ее тело, заставляя твердеть ее соски, чувствуя вкус ее рта. «А ты знаешь, чем мы занимаемся? А ты меня любишь?» — сказала она, как говорили порой девушки того времени.