John Irving - Семейная жизнь весом в 158 фунтов
Оставшись посреди учебного года без тренера, кафедра атлетики предложила Уинтеру занять освободившееся место. Он признался Эдит, что это была его тайная мечта. Его команда продемонстрировала такие высокие результаты, что на следующий год он получил ставку главного тренера, вызвав лишь легкие пересуды среди тех, кто позавидовал его двойному заработку. Только его враги на кафедре иностранных языков и литературы могли заявлять, что Уинтер мало времени уделяет студентам, изучающим немецкий язык, из-за занятости на новой работе. Но в лицо, естественно, никто ему этого не высказывал. Желающих изучать немецкий стало, между прочим, намного больше, так как Уинтер порекомендовал всем членам борцовской команды брать у него уроки немецкого.
Уинтер утверждал, что занятия спортом помогают ему преподавать язык (он, правда, утверждал, что они помогают во всех его делах – так прямо и говорил, вслух, в разных компаниях, держа свою руку на тугой попке Эдит, хватая ее за плечи так, что та теряла равновесие, расплескивая содержимое бокала: «Спорт помогает мне абсолютно во всем!»).
Их взаимная привязанность казалась искренней, но странной. В первый вечер нашего знакомства, по дороге домой, мы с Утч, полные интереса к ним, обменивались впечатлениями.
– Боже, он выглядит как тролль, – сказал я Утч.
– Зато тебе явно нравится, как выглядит она, – сказала Утч.
– Он – просто похож на огромного карлика, просто пародия.
– Я тебя знаю, – сказала Утч; она положила тяжелую руку мне на бедро. – Тебе нравятся женщины ее типа, тонкие лица. Порода – так бы ты сказал.
– У него почти нет шеи, – сказал я.
– Он очень симпатичный.
– Ты находишь его привлекательным? – спросил я ее.
– Oja. Очень конечно.
– Конечно, очень, лучше сказать, – поправил я ее.
– Да, – сказала Утч, – а ты находишь привлекательной ее, правда?
– Oja. Очень конечно, – сказал я.
Ее сильная рука сжала мое бедро, мы рассмеялись.
– Знаешь, – сказала она, – ведь всю еду готовил он.
Нужно заметить, что в приготовлении пищи Северин не был варваром, только в поедании ее. После ужина мы уселись в гостиной на софе, изогнутой вокруг кофейного столика, и попивали бренди. Уинтер спокойно уминал фрукты и сыр, отрывал виноградины, налегал на груши. Бренди он перемежал с вином, оставшимся от обеда. Утч сидела сонная. Она положила босую ногу на кофейный столик, и Уинтер схватил ее за щиколотку, внимательно разглядывая икру, как будто это был кусок мяса, который следовало отделить от кости.
– Посмотрите на эту ногу! – воскликнул он. – Посмотрите на толщину этой щиколотки, на форму этой ступни!
Дальше он выдал что-то Утч на немецком, и она засмеялась, но при этом не была ни рассержена, ни смущена.
– Посмотрите на эту икру. Настоящая крестьянская нога, – сказал Уинтер. – Это нога полей! Это нога, которая обратит противника вспять!
Он опять заговорил по-немецки, ему явно нравилось сильное тело Утч. Она была ниже его – только пять футов шесть дюймов. У нее были округлые формы, крутые бедра, полная грудь, чуть намечавшийся животик и мускулистые ноги – крепенькая, никакого жира. Когда она стояла, на ее попе сверху, как на кресле, вполне мог сидеть ребенок. Лицо – типичное для жителей Центральной Европы: высокие скулы, тяжелый подбородок и большой рот с тонкими губами.
Утч ответила что-то Северину по-немецки; было приятно слушать напевный венский диалект, но хотелось бы понимать, о чем они говорят. Он отпустил ее ногу, но она оставила ее лежать на столе.
Я взял свечу, дал прикурить Эдит, потом прикурил сам. Ни Утч, ни Северин не курили.
– Вы, как я понимаю, пишете, – сказал я Эдит. Она улыбнулась мне. Конечно, я понял тогда, что это была за улыбка и куда мы все катимся. Только однажды я видел улыбку столь же самоуверенную. Пожалуй, Эдит улыбалась еще беззаботнее и обольстительнее, чем ангелочек по прозванью «Улыбка Реймса» на той открытке.
2. Итоги разведки: Эдит
(весовая категория 126 фунтов)
Не закончив подготовительной школы, Эдит Фаллер отправилась со своими родителями в Париж. Они были из нью-йоркских Фаллеров, и споров по поводу переезда не возникло; Эдит страшно обрадовалась, да и отец говорил, что не стоит тратить время на учебу, если есть возможность жить в Париже. Там она все же поступила в престижную школу, а когда родители возвратились в Нью-Йорк, она предпочла поездить по Европе. Потом Эдит вернулась в Штаты, и ее мать не без разочарования заметила, что девочка «губит свою естественную красоту всевозможными ухищрениями, только бы походить на писательницу». В течение двух лет учебы в колледже Сары Лоренс, Эдит сохранила этот «писательский» стиль, что и было ее единственным разногласием с родителями. Хотя на самом-то деле она выглядела точно так, как и во время путешествия по Европе; к писательству это не имело никакого отношения. Когда внезапно умер отец Эдит, она бросила учебу и приехала к матери в Нью-Йорк. Не желая дальше огорчать ее, она сделала все, чтобы вернуть свою «естественную красоту», и при этом обнаружила, что все равно может писать.
Эдит преуспела в поисках работы для матери – не то чтобы кто-либо из нью-йоркских Фаллеров нуждался в работе, нет, просто маме нужно было чем-то заняться. Один из поклонников Эдит возглавлял отдел комплектования в Музее современного искусства, и поскольку обе, и Эдит и ее мать, были почти дипломированными специалистами по истории искусства (ни та, ни другая, впрочем, так и не окончили колледжа), в этом отделе нашлась интересная работа на общественных началах – вопрос решился просто.
Все поклонники Эдит работали в самых различных сферах. Учась в колледже, она никогда не тратила времени на студентов; ее больше привлекало общество мужчин постарше. Тому, что работал в музее, было тогда тридцать четыре, а Эдит – двадцать один.
Шесть месяцев она прожила в Нью-Йорке вместе с матерью. Однажды вечером Эдит предложила пойти с ней в кино, но мама сказала:
– Знаешь, Эдит, я не могу. У меня куча дел.
Тогда Эдит почувствовала, что спокойно может возвращаться в Европу.
– Пожалуйста, не думай, дорогая, что ты должна выглядеть как писатель, – напутствовала ее мама, но Эдит уже переросла эти советы.
За год жизни в Париже Фаллеры приобрели друзей; в чьем-нибудь милом доме она вполне могла рассчитывать на комнату, в которой будет писать, а вечера можно заполнить массой интереснейших вещей. Эдит, серьезная молодая особа, никому не причиняла беспокойств. Постоянных поклонников в Америке у нее не осталось, и в Европу она ехала вовсе не за этим. Она ни разу по-настоящему не влюблялась, но, как позже мне говорила, вспоминая свой отъезд из Нью-Йорка, что в глубине души полагала – пожалуй, пришло время «по-настоящему влюбиться». Правда, сначала хотела написать что-нибудь значительное. Она признавалась, что понятия не имела, что за произведение это будет, и, более того, не представляла себе, хотя и пыталась, какой должна быть эта «первая настоящая любовь». До тех пор она спала только с двумя приятелями, одним из них был тот, музейный.
– И вовсе не для того, чтобы пристроить маму, – говорила мне Эдит. – Она бы и так нашла себе занятие.
Человек этот был женат, имел двоих детей, но заявил Эдит, что хочет оставить ради нее семью. Она порвала с ним, вовсе не желая, чтобы из-за нее он разводился с женой.
В Париже в первый же день Эдит пригласили погостить друзья ее родителей, они предоставили ей роскошную комнату и студию – живи сколько пожелаешь. Отправившись впервые за покупками, она немедленно купила фантастически дорогую пишущую машинку с французским и английским шрифтами. Она не выглядела как писатель, но посмотрите, как серьезна была она в двадцать один год!
Поначалу Эдит тратила уйму времени, отвечая на письма матери. Та была необыкновенно захвачена работой и занималась тем, что на жаргоне музейщиков называлось «закруглять современные серии». В Музее современного искусства экспонировались работы почти всех основных представителей крупных и малых направлений живописи двадцатого века, но некоторых второстепенных художников еще недоставало. Заполнить эти пробелы как раз и старалась мать Эдит.
О художниках, которыми она была так увлечена, Эдит никогда не слышала.
– Но мои собственные писания казались мне такими незначительными, – рассказывала Эдит, – что я испытывала жалость и сочувствие ко всем этим неизвестным художникам.
Наши родители, должно быть, в чем-то походили друг на друга. Моя мать заинтересовалась малоизвестными писателями как раз в то время, когда напечатали мой первый исторический роман. Конечно, большинство исторической беллетристики – произведения слабые, но мать чувствовала себя обязанной исследовать сферу моей деятельности. Раньше я никогда не читал исторических книг, но она взяла за правило посылать мне свои уникальные находки; и это продолжается по сей день.