Ольга Новикова - Мужское-женское, или Третий роман
– Теперь все, кому не лень, особенно у вас, в Москве, «трудоголиками» себя величают. Слово-то выискали какое, меня от него передергивает – так и шибает в нос враньем. Мы вот по шестнадцать часов в сутки работали, да без выходных, да по ночам… Не помышляли даже, что как-то по-другому может быть. Семьи нас почти и не видели, а какие крепкие были… – И добавил, сбиваясь на стандартную лесть (мало кто умеет находить неизбитые слова, чтобы похвалить человека в лицо): – Возьмите хоть Елизавету Петровну с Ильей Михайловичем! Идеальная семья!
Мамины губы раздвинула счастливая, довольная улыбка (сильный недохвал, сопровождавший ее всю жизнь, еще как сказывается в старости: научаешься впитывать даже те капли доброты, которые так и норовят проскользнуть мимо, по касательной), и она, устыдившись самодовольства, засуетилась, бормоча:
– Погодите, погодите-ка! Гостинцы-то… Забыла…
Клава не пошла за ней на кухню, а осталась в прихожей, но и не видя маму, знала, что та сейчас заполошно ищет в висячем шкафу пустые картонки из-под сахара-рафинада или из-под заграничных необыкновенностей, привезенных дочерью год, два, а то и три тому назад: всякая всячина в необычной коробке становилась претенденткой сперва на подарок старшей дочери, потом старшей внучке, совсем недавно – уже и правнучке, и после миролюбивых, без агрессивности, пререканий («для них у меня тоже есть, это только тебе») в конкурс на обладание лакомствами включались посторонние (дальние родственники, близкие приятельницы, врачи разных специальностей – увы, дошло и до онкологов), и нередко заканчивалось тем, что презенты скрывались в дебрях квартиры безадресно, до востребования. Процедура бережливо-щедрого передаривания привилась и Клаве, и у нее на первом месте была собственная дочь, потом мама, потом… в общем, та же самая последовательность, ничего нового. Чувствуя в этом этическую червоточину, Клава бездумно шла по материнскому пути до тех пор, пока в школьные каникулы Дуня не развернула за бабушкиным столом красный квадратик швейцарского «Фригора», пролежавшего в глубине стенного шкафа пару лет, и чуть не отправила в рот шоколадку с белым червячком, живым. «Я не вскрикнула, – отчиталась дочка уже в Москве, – а потихоньку потом выкрала коробку и выбросила в городе, чтобы бабушку не расстраивать».
Пока Елизавета Петровна тесно укладывала в запасенную тару свою стряпню для чад и домочадцев каждого гостя – ни разу не случилось, чтобы на гостинцы не хватило еды, – неловкое молчание-топтание в прихожей нарушил своим неуместно-публицистическим монологом старший зять:
– Москвичи, они такие – все себе присваивают, оброка натурой теперь им мало, стали из нас и деньги уже выкачивать… Жируют на краденое, да еще пир свой нахально так по телеку демонстрируют… Чтобы наши богатеи пример с них брали. – Виталий говорил устало, не в сердцах – так после перемывания косточек выносят предрешенный приговор, и новые, пусть и противоречащие ему факты уже не рассматривают. Невсеохватный ум – неприятный диагноз, кто ж с ним смирится. Вот Виталий и роптал. – У нас многие готовы уже атомную бомбу на Москву бросить – чтоб раз и навсегда покончить с этой заразой.
Молчание. Знак согласия? Только не Клавино молчание. Не может она сейчас спорить. От силы или от слабости? Реальный ядерный чемоданчик все равно не окажется в руках сердитого зятька, а на гипотетическом пусть сколько угодно злость свою срывает – может, после этого утихомирится и к теще подобреет. Может быть… Если бы он хотел понять, что на самом деле происходит в стране, а не силился заклеймить то, что и вправду творится, если бы за своими собственными одеждой, лицом, душой и мыслями следил так же ревниво-ревностно, как за президентскими, министерскими, депутатскими, олигарховыми, если бы свои рецепты преобразований и консерваций испытывал сперва на себе и только после давал бы отчаянные (безответственные) рекомендации глобального масштаба… Но это был бы уже не среднестатистический Виталий со всеми его агрессивными закидонами, а еще более скучная ходячая добродетель, какие конструируют для второразрядных фантастических ужастиков. Так что лучше, благоразумнее промолчать.
А Елизавета Петровна не удержалась от комментария, но, как любой человек, не сильный в полемике и потому не терпящий возражений, выдала его задним числом, когда все гости уже разошлись и они с Клавой остались вдвоем.
– Он всегда так, всегда сказанет что-нибудь неприятное, а я потом переживаю, уснуть не могу. Недавно при своей матери заявил, что дома его – не кормят… Татьяна, конечно, не ангел, не переняла у меня ловкость, не то что ты, но на одну свою зарплату – что она может, ему ведь месяцами не платят… Сам-то… Или я тебе про это уже говорила?
Клава угрюмо кивнула и сосредоточилась, чтобы, вытирая, не повредить хрупкую зеленую чашку с целующимися пастушкой и пастушком – уже стерлись бантики губ у влюбленных, время отполировало щербинку на выгнутой ручке, но эта связь с детством была еще жива.
– Умру, возьми ее себе. Кузнецовский фарфор, все, что от фамильного сервиза сохранилось. – Напомнив о ценности оставляемого наследства, Елизавета Петровна села на табуретку и принялась растирать онемевшую левую руку, все же прямо держа свою спину: осанка – один из последних оборонительных редутов перед дряхлостью. – В самые голодные годы у нас в семье накрывали на обед по всем правилам – скатерть всегда свежая и не перекошенная при глажке, вилки, ножи, ложки – чайные, десертные и для супа, все из одного набора, а в тарелках – только лужица манной каши, на воде. Я ведь даже папе нашему так и не собралась признаться, что бабушка моя была из дворян. Не за себя боялась – молчала, чтобы ему не навредить, лишней тайной его не обременять. Завод-то секретный. Ты смотри, Виталию не проговорись, мало ли как все еще повернется, от Ельцина этого так и ждешь…
Из дворян… До сих пор скрывала… Только ведь получилось, что тем самым нечто ценное и бесспорное вычеркнула мама из нашей общей жизни, благородство устранила… Лишила семью истории… Позыв был – сию минуту бежать – на поезде, на самолете, да и пешком до Москвы топать лучше, чем продолжать облучаться семейным страхом, скрытностью, трусостью. Но детское безответственное бегство уже было: в зимние каникулы первого курса, пригвоздив родителей к месту (на диване они сидели) за мещан-
ство (какой житейский пустяк ее возмутил – и не вспомнить теперь), Клава демонстративно побросала в чемодан кофты-юбки и на сутки раньше умчалась на вокзал. У касс тогда нервничали очереди, билет обменять было невозможно – часа два промаялась на жесткой скамейке без спинки, пока Татьяна, жена-мироносица, не приехала и не сняла ее с этого неудобного насеста. Тогда помирились.
Позже боль от неизбежных поколенческих конфликтов (ссора – это же высокая температура, сигнализирующая, что семейный организм не подчиняется, а борется с болезнью, с распадом) изживалась крепким долгим сном – не зря считается, что время – лучший лекарь, особенно хорошее ночное время. Но после такого шока уснуть не получилось. Маме-то еще можно найти оправдание – отца оберегала. А он, почему он не выспросил ее, не вытянул на свет божий облегчающую душу правду?
В беспощадной темноте и тишине – ни то ни другое не только вместе, но и по отдельности в столице не случается – стала отчетливо видна детская глупость этих, слава богу, не заданных, даже не вопросов, а прямо-таки обвинений. Сама-то она как умудрилась ничего этого не знать, ей ведь и в голову не приходило маму как следует расспросить, понаблюдать за ней. Слепая была…
Что винить родителей, они всего лишь пассивные ретрансляторы исторического страха, источник которого был совсем в другом месте. Был? Может быть, по сю пору есть? В ней самой-то уж точно. Не такой сильный, как в маме, но до самых близких эти невидимые лучи с остатками пагубной, разрушительной силы, конечно, дотягиваются.
Вернувшись тогда в Москву (Макар только что стал свежим начальником и еще не позвал к себе Клаву), она очутилась в доме одна: Костя в Америке, Дуня на лекциях. Ее тревога, питаясь одиночеством (вот она, оборотная сторона счастливой семейной жизни, для женщины уж точно, – атрофируется привычка к одиночеству, а ведь навык этот в утробе матери выдается всякому, кроме двойняшек-тройняшек), стала неуправляемо, неконтролируемо набирать силу, цепенящий ужас охватил ее, ужас из много раз будившего сна: как будто она болтается в космосе – то ли страховочный линь, с кораблем соединяющий, порвался, то ли центробежная сила переборола притяжение земли и выбросила ее во вселенную. За кого ухватиться? Позвонить кому? Макару-Варе? Но чтобы набрать номер, нужна энергия (не мускульная, кнопки нажимать, а для того, что после, ну как шариковую ручку бывает писателю поднять тяжелее, чем спортсмену рекордную штангу), а силы-то все ушли на борьбу со страхом. (Все мы избалованы. Считаем мукой простую и чистую грусть, первичную форму духовности. Это и притягивает настоящие беды – злобу, насилие, болезни близких, фатальные потери.)