Жан-Жак Шуль - Ингрид Кавен
Однажды ноябрьским вечером со страницы иллюстрированного журнала, который она перелистывала забинтованными и замотанными в ткань пальцами, на нее взглянуло странное, словно сведенное судорогой лицо Доры Маар. Наскакивающая друг на друга мозаика из кое-как вырезанных кусков изображения, несовмещенные, плохо подогнанные фрагменты, в этом лице не было ничего человеческого. «Я это знаю! Именно так, именно это я и чувствую! Внутри у меня все именно так!» Это было как откровение. Женщина в кивере сидит на кресле со спинкой из резного дерева, напоминающие звериные лапы с когтями руки лежат на выгнутых подлокотниках – воплощенное величие хаоса… Эта иллюстрация была ее зеркалом, девочка представляла себе внутреннее состояние этой женщины – там все было именно так… именно так, как чувствовала она! Она ощущала внутри эту голову точно такой же, какой она была снаружи: в ее черепной коробке были просто свалены отдельные несовместимые части – девочка чувствовала это физически, это ей не просто казалось: у нее в голове целая машинерия неправильно вставленных друг в друга механизмов. Механический зверь. Она долго, очень долго рассматривала эту картину сквозь щелочки полузакрытых, отечных, распухших век. Сидя на кровати, она внимательно разглядывала эту женщину; та была одинока, отрезана от всего мира, запястья ее были туго стянуты манжетами длинных рукавов, чтобы она не могла расцарапать свои раны, но откуда-то издалека, из очень далекого далека, некой темной точкой, которая располагалась где-то за маской лица этой женщины, к ней пробивалась признательность к художнику: он сумел облечь в форму то, что девочка считала постыдной, недостойной названия аномалией, с царственным блеском и бесстыдством извлек он на белый свет, на всеобщее обозрение – пусть все видят тех ночных чудовищ, которых она привыкла считать своей собственностью. И с этого дня девочка почувствовала, что существует.
Несмотря на свой изысканный вид – чистюля с вечно застегнутыми на запястьях манжетами, – который приобретается при занятиях классической музыкой: железные правила упражнений, трудно поддающиеся расшифровке партитуры, подчинение ритму, ей любой ценой хотелось быть как все, как все другие дети, и даже рисковей; в перерыве между двумя уроками музыки она отправлялась играть среди развалин, лишившихся фасадов домов, где еще болтался на задней стене над пустотой эмалированный умывальник, а на стенах еще можно было различить загнутые концы свастики. Чугунные балки так и норовили сорваться в пропасть – груды штукатурки, железок, некоторые из которых оказались намертво припаяны друг к другу, металлолом: страшно ходить под всем этим хламом, в этом железном и каменном скелете, – опасность подстерегает тебя… А потом – бегом через колючки диких роз – волшебные опасности неизведанного мира… А потом – домой: она уносила с собой противный запах сурепки, которая всегда выбирает себе помойки и свалки, запах сурепки смешивался с ароматом роз, тайком ото всех поднималась она на четвертый этаж, чтобы незамеченной никем присутствовать на забавных вечерах. Анна, ее бабушка, panatella до кончиков ногтей – короткая мальчишеская стрижка, Herrenschnitt,[23] тяжелый запах лаванды, – была живым пережитком прошлого, спириткой, она вызывала мертвых, как это было модно в двадцатые годы. В свое оправдание она цитировала святого Августина: «Мертвые невидимы, но они живут вокруг нас». Маленькой музыкантше нравились эти церемонии и пассы, которые проходили втайне от родителей: математическая ясность, подчинение ритму сменялось подобием общения с невидимым посреди восточной экзотики.
Все участники сидят вокруг стола с вытянутыми руками и мизинец каждого, этот палец, отвечающий за слух, касается мизинца другого. Ваши руки находятся прямёхонько над маленьким перевернутым блюдцем, на котором нарисована исходящая из центра стрелка. Блюдце установлено на картонном квадрате, на котором вы пишете буквы алфавита. Блюдце оживает благодаря вашему магнетизму, и стрелка начинает указывать букву за буквой, из которых складываются слова, это и есть ответы, что дают умершие. Вызванный однажды вечером дух дедушки объявил: «Шикемитсу, я здесь!» – именем этого японского министра внутренних дел он наградил девочку при рождении, а потом называл так и после, из-за аллергии у нее отекало лицо, кожа становилась пергаментной, а глаза – косыми щелочками. «Шикемитсу, я здесь!» Господин Корнелиус, друг Анны и главный устроитель этих несусветных сеансов, безапелляционно заявил: «Это дитя – прирожденный медиум!»
Она вышла на сцену легко, совершенно естественно, и все вокруг нее подчинилось ей, казалось, что само пространство находится у нее в услужении.
«…как будто разворачивается проекция на экране, – думал Шарль, – как будто к жизни ее вызывают лишь музыка, свет и слова, которые ей не принадлежат, и она существует, пока длятся эти мгновения: не будет их, не будет и ее, ни до них, ни после ее нет, совершенно, как в кино». В нее вдохнули жизнь, каждое мгновение в свете прожекторов она придумывала себя заново, как придумывают жизнь куклы, но она была живой и даже очень живой, однако быстро переходила от одного состояния в другое: женщина и кукла перемешивались в ней, и куклой она была тоже. Марионетка, священнослужитель: вот то, что не принадлежит мне, и тем не менее я дарю его вам, я обрела его, а теперь отдаю вам – музыку, какие-то слова и даже жесты, их тоже я отдаю эфиру… Именно так, она была посредником, инструментом… «Медиатор»? Восхитительный дар наделять тем, чем не обладаешь.
Да, создавалось впечатление, что она рождалась из света, звука, лучи высвечивали ее лицо, провода, тянущиеся от микрофона к усилителям, – голос. «Марионетка…» – думал Шарль, у которого в голове тоже была партитура: строчки из пяти линеек, провода… Эфемерность, которую оживляют в этой запретной зоне сцены световые лучи и музыкальные вибрации… Ее нельзя было с полным основанием отнести к существам одушевленным, хотя жизни в ней было больше, чем в ком бы то ни было. Эта прелесть искусственности не была дана ей от природы – она переделала всю себя, – и от этого искусственность становилась еще заметнее. Из-за болезни она придумала себе новое тело: старое было изуродовано, уничтожено, оскорблено – панцирь, маска, которые предохраняли ее и одновременно делали уязвимой; она обитала в другом, не материальном мире, тот был слишком далек или слишком близок, он угрожал ей, и она не могла с ним справиться. Ею управляли невидимые нити, она могла ничего не делать: загадочный центр тяжести посылал свои импульсы каждому из ее членов, каждому ее мускулу, каждой связке… Да, господин Корнелиус был прав: прирожденный медиум! Но не все так просто: медиум этот общается и с материальным миром, ее же отношения с ним разворачивались почти на животном уровне: воздух, земля, стены и свет – она умела «брать» их почти инстинктивно, так же, как и все пространство сцены, но более того: она и принадлежала этим стихиям, была на их стороне.
Шарль не сводил с нее глаз. «И я живу с ней, с этой бестией!» – повторял он про себя. Сегодня днем, например, он читал газету, а она, в джинсах и футболке, пробовала какой-то отрывок из «Лунного Пьеро». И вдруг, на ровном месте, взяла на две октавы выше. Фантастика! Он тут же вспомнил, как во время тренировочных заездов на «Гран-При Монако» в «Формуле-1» машины на финишной прямой резко набрали скорость. Он мало что тогда увидел, но в том, как за считанные секунды мотор переходил с первой скорости на четвертую, было что-то нечеловеческое. И в том, как это было сделано сегодня – запросто, сидит на диване в футболке, – было нечто столь же нечеловеческое, что поражало еще больше, чем на сцене. Бестия! А потом как ни в чем не бывало они вернулись к пустому разговору, как будто ничего не случилось. Она успокоилась, снова опустилась на землю, на диван с темно-красной обивкой – слишком яркий для Шарля, он предпочитал нечто более нейтральное: серое, белое, черное… Впрочем, при чем тут белый? Белый – это как пауза в музыке, продолжение звучания. Еще бы! Ведь он живет с певицей! Однажды вечером в Берлине на Курфюрстендамм он просто натолкнулся на ее громадное лицо: афиша 2 на 2 метра; «Забавно, – тогда сказал он себе, – это она и не она». Впрочем, расстояние, отделявшее «ее» на сцене и «ее» в жизни, было огромным, трудно даже было соединить этих двух женщин, понять, что их связывает… Сидя на диване, она лишь чуть-чуть выпрямилась, чуть глубже вздохнула, чуть округлила немного напряженные губы, дрогнули ноздри – такое лицо бывает у пилота гоночного болида, чуть измененное в прорезе шлема лицо… Глаза? Да обычные, может быть, лишь более сконцентрированный взгляд… Мгновение, и голос уже взлетел вверх, ракета вырвалась, кто говорит об объеме звучания? Старт – ускорение – легкий выход на орбиту – In einem phantastischen Lichtstrahl[24] – в невероятном световом луче. Вот и все. Потом – стоп! И они снова о чем-то преспокойно беседуют, а она грызет шоколад. Кстати, по поводу «Формулы-1» одна девушка как-то сказала: «Ингрид – это «порш» среди певиц». Если продолжить это сравнение: «Я всегда ощущал себя, – думал Шарль, – как невеста гонщика. Я сопровождаю ее в мировом турне: отели, концерты, по десять раз в день отвечаю на телефонные звонки, присутствую на пробах, на последних прогонах, трясусь перед началом выступлений и потом, во время концерта, бывает, мне даже хочется, чтобы это все кончилось».