Итало Кальвино - Тропа паучьих гнезд
Пин жесток с животными. Они такие же безобразные и непостижимые существа, как и люди. Вероятно, скверно быть маленьким насекомым — быть зеленого цвета, какать по капельке и все время бояться, что вот-вот появится какой-нибудь человек, вроде него, Пина, с огромным лицом, усыпанным рыжими и темными веснушками, и с пальцами, способными разорвать кузнечика в мелкие клочья.
Пин стоит сейчас совсем один среди паучьих нор. Вокруг него ночь, такая же нескончаемая, как лягушачий хор. Он один, но у него пистолет. Пин надевает ремень и прилаживает кобуру на задницу, как у немца. Только немец гораздо толще. Поэтому Пин надевает ремень через плечо, словно перевязь у мушкетеров, которых показывают в кино. Теперь пистолет можно вытащить таким же роскошным жестом, каким обнажают шпагу, и крикнуть: «За мной, канальи!», как кричат мальчишки, играя в пиратов. Непонятно только, какое удовольствие получают эти сопляки, когда проделывают такие вот штуки. Пину, после того как он попрыгал немного на лужайке с пистолетом в руке, целясь в тени, отбрасываемые стволами олив, быстро наскучило это занятие, и он не знает, что же ему дальше делать с оружием.
Подземные пауки сейчас, верно, пожирают червей или же самцы совокупляются с самками. Они такие же омерзительные существа, как и люди. Пин направляет ствол пистолета на вход в нору, желая поубивать пауков. Интересно, что произойдет, если раздастся выстрел. Дома отсюда далеко, и вряд ли кто разберет, где стреляли. А потом немцы и полицейские часто палят по ночам в случайных прохожих, разгуливающих после комендантского часа.
Пин наставляет пистолет на нору и кладет палец на спусковой крючок. Невозможно удержаться, чтобы не нажать, но пистолет, конечно, поставлен на предохранитель, а Пин не знает, как он снимается.
Выстрел раздается так внезапно, что Пин не успевает даже почувствовать, когда он нажал на крючок. Пистолет выпал у него из рук, он дымится и заляпан землей. Туннель, ведущий в нору, обвалился. Сверху катятся комья глины, и трава вокруг обуглилась.
Пина охватывает сперва страх, а потом — восторг. Все получилось так здорово, и порохом пахнет очень приятно. Но его пугает, что лягушки вдруг умолкли; наступила полнейшая тишина, словно его выстрелом убита вся земля. Потом какая-то дальняя лягушка снова заводит песню, за ней другая, поближе, к той присоединяются остальные, и вот уже снова звучит весь хор. Пину кажется, что лягушки квакают теперь громче, гораздо громче, чем прежде. Возле домов лает собака, и какая-то женщина что-то кричит из окна. Больше стрелять Пин не станет, потому что и тишина, и все эти звуки наводят на него страх. Однако завтра ночью он вернется; тогда уж его ничто не испугает, и он выпустит все патроны; он будет стрелять даже в нетопырей и в кошек, шныряющих подле курятников.
Пока что надо найти место, куда спрятать пистолет. Может, засунуть его в дупло оливкового дерева? Или лучше закопать? Нет, лучше всего вырыть ямку в поросшем травой склоне, там, где находятся паучьи гнезда, а потом засыпать ее землей. Пин вырывает ногтями яму там, где склон густо изрешечен паучьими норами, опускает в нее пистолет в кобуре, снятой с портупеи, и прикрывает все дерном. Потом кладет сверху камни, чтобы можно было узнать место, и уходит, хлеща по кусту ремешком от портупеи. Обратный его путь лежит через насыпи и небольшие каналы, в которые набросаны камни для перехода.
Пин тянет за собой ремешок от портупеи, опустив его в воду канавы, и насвистывает, чтобы не слышать кваканья лягушек, которое, кажется, становится с каждой минутой все громче и громче.
Начинаются огороды, помойки, дома. Подходя к ним, Пин слышит голоса. Говорят не по-итальянски. Давно наступил комендантский час, но Пин часто разгуливает по ночам, потому что он мальчик и патрули к нему не придираются. Но на этот раз Пин боится: а вдруг немцы ищут того, кто стрелял. Они приближаются к нему; он пытается удрать, но немцы что-то кричат и настигают его. Пин съеживается и, защищаясь, размахивает ремешком от портупеи, как хлыстом. Немцы уставились как раз на ремешок: он-то им и нужен. Они внезапно хватают Пина за шкирку и тащат его за собой. Пин просит, умоляет, ругается, но немцы ничего не понимают. Они еще хуже, гораздо хуже, чем полицейские.
Переулок заполнен вооруженными патрулями — немецкими и фашистскими, а также арестованными жителями, среди которых — Мишель Француз.
Пина ведут сквозь толпу вверх по переулку; вокруг темно; только в самом конце ступенчатого переулка видна площадка, освещенная косым светом фонаря, ослепительным из-за окружающего его мрака.
И в этом ослепительном свете фонаря в самом конце переулка Пин видит матроса с жирным озверевшим лицом. Матрос указывает на него пальцем.
III
Немцы еще хуже, чем полицейские. С полицейскими можно хотя бы пошутить, сказать: «Если вы меня отпустите, я вас бесплатно пропущу в постель к моей сестре».
А немцы не понимают, о чем им толкуешь. Фашисты же народ нездешний — они не знают даже, кто такая сестра Пина. Это две разные породы: немцы — рыжие, плотные, бритые; фашисты — чернявые, костлявые, с лиловыми рожами и крысиными усами.
Утром в немецкой комендатуре первым допрашивают Пина. Перед Пином немецкий офицер с детским лицом и переводчик-фашист с небольшой бородкой. Кроме них, в углу — матрос и сестра Пина. Она сидит. Лица у всех злые. Видимо, матрос устроил страшный тарарам из-за своего пистолета. Наверно, он испугался, как бы его не обвинили, что он сам его кому-нибудь сбагрил, а потом наврал им с три короба.
На столе у офицера лежит портупея, и первый вопрос, который он задает Пину, как она к нему попала. Пин почти что спит: он всю ночь провалялся на полу в коридоре, а рядом с ним лежал Мишель Француз, и едва лишь Пин засыпал, как тот больно толкал его в бок и шипел ему на ухо:
— Если проболтаешься, мы спустим с тебя шкуру.
А Пин отвечал:
— Иди ты…
— Даже если тебя станут бить. Понял? О нас ни слова.
А Пин в ответ:
— Чтоб ты сдох.
— Усвой, если мои друзья увидят, что я не вернулся домой, тебе не жить.
А Пин на это:
— Холера тебе в бок.
Мишель до войны работал во Франции, в тамошних гостиницах. Поначалу устроился он неплохо, хотя порой его и обзывали «macaroni» и «cochon fassiste».[5] Но потом, в сороковом году, его начали сажать в концлагеря. С тех пор все пошло наперекос: безработица, репатриация, уголовщина.
Часовые в конце концов заметили, что Пин и Француз переговариваются, и мальчика увели, потому что Пин — главный обвиняемый и не положено, чтобы он с кем-либо общался. Пину так и не удалось поспать. К побоям он привык, они его не слишком пугают. Его тревожит только то, что он не знает, как ему себя вести на допросе. С одной стороны, ему хотелось бы расквитаться с Мишелем и всей его компанией — сразу же объявить немецким начальникам, что пистолет, мол, он отдал парням из трактира и что у них имеется даже «гап». Но стать доносчиком — это ведь так же непоправимо, как украсть пистолет: тогда ему больше не видать выпивки в трактире, не петь там песен и не слушать похабщину. А потом, вдруг в дело окажется впутанным Комитет, такой грустный и угрюмый, — это Пину вовсе не по душе, потому что из всех них Комитет — единственный приличный человек. Пину внезапно захотелось, чтобы Комитет, плотно закутанный в свой плащ, вошел в комнату для допросов и сказал: «Это я велел ему взять пистолет». Это будет смелым поступком, достойным такого человека, как Комитет, и с ним ничего не случится, потому что в ту самую минуту, когда эсэсовцы поволокут его в тюрьму, послышатся, как в кино, крики: «Наши! Наши!», а затем в комендатуру ворвутся люди Комитета и всех освободят.
— Я нашел ее, — отвечает Пин немецкому офицеру на вопрос о портупее.
Тогда офицер берет портупею со стола и изо всех сил хлещет его по щеке. Пин сразу же валится на пол. Он чувствует, как пучок иголок впивается ему в веснушки, а кровь течет по уже распухшей щеке.
Сестра испускает дикий вопль. Пин невольно думает, что ей случалось бить его и побольней и что сейчас она просто притворяется чересчур чувствительной. Фашист выводит сестру. Матрос, указывая на Пина, заводит какую-то нуду, но офицер велит ему заткнуться. Он спрашивает Пина, не надумал ли тот признаться, кто же все-таки послал его украсть пистолет.
— Я взял его, — говорит Пин, — чтобы застрелить кошку, а потом положил бы обратно. — Ему не удается состроить невинную гримасу; он чувствует, что лицо раздулось, и у него появляется смутное желание, чтобы кто-нибудь пожалел его и приласкал.
Еще удар, впрочем, уже не такой сильный. Но Пин, помня о системе, которую он выработал с полицейскими, издает душераздирающий крик еще до того, как его коснулся ремень, и кричит не переставая. Начинается представление: Пин с плачем и воплями скачет по комнате, а немцы гоняются за ним, чтобы схватить его или хотя бы огреть ремнем. Пин кричит, хнычет, ругается и придумывает самые невероятные ответы на вопросы, которыми его продолжают осыпать.