Станислав Буркин - До свидания, Сима
— А ты случайно трахнуть меня не собираешься? — спрашивает она на всякий случай.
— Эге-гм, нет уж, устарела, голубушка.
— Ну и слава тебе, господи, — вздыхает. — А теперь давай спать.
Не тут-то было! Какие только сверхъестественные маневры я не придумывал этой волшебной ночью, чтобы уложиться, чтобы устроиться с ней как-нибудь поинтереснее.
3Наутро я чувствовал себя ловкачом и триумфатором. Все еще трепетало во мне словно тонкое эхо давно прозвеневшего колокольчика. Ах, моя покоренная тетушка! Моя отставная невинность!
Эти встречи продолжались еще дней пять, до того момента, пока нас не застукали, и не открылись глаза у нас, и не узнали мы, что мы голые, и, краснея и млея, не сшили себе фиговые юбочки. Но почему-то изгнан из рая был только я и в усугубление этой несправедливости через два дня должен был возвратиться в школу.
Эти последние деньки превратились для меня в жуткое испытание. Отныне в доме я слыл маленьким закоренелым блудодеем-пронырой, а она слишком легкомысленной, точнее, слишком снисходительной ко мне распутницей. Сима, конечно же, меня во всем обвинила. Нет, скандала не было. Это не в традициях моих благопристойных предков. Было хуже: томительный, постыдный и нескончаемый «разговор с родителями» по этому поводу. Разговор с прародительницей был короче и при моем отсутствии. После этого эдемского вразумления Ева, я хотел сказать «Сима», воспылала ко мне какой-то новой замкнутой и угрюмой ненавистью. Я реально подумывал в те дни, что может быть мне лучше повеситься. Одна только бабушка отнеслась ко всему, как всегда, с юмором. Она ведь у меня просто молодчина.
— А чего, — говорит, — тут особенного? Восемь лет это разве разница? Вот когда у меня в пятьдесят пять в Севастополе было с одним матросиком, вот это вам действительно фильм ужасов. Он, бедняга, кряхтит, пыхтит, из меня песок на палубу сыпется… — Ну и так далее.
Счастье навалило, как всегда, нежданно и негаданно. После трех моих дней в школе Симу свалила корь, и мои картинно-карантинные каникулы воскресли с новой головокружительной перспективой.
Хотя за эти дни она резко утратила свой и без того поблекший голливудский загар, и черты лица у нее как-то впали и заострились, короче говоря, несмотря на то, что божественный образ ее с корью как-то по-домашнему очеловечился, я пламенел к ней еще большей и все возрастающей страстью. Тем более, что я был одним-единственным, кому разрешалось с ней контактировать, так что как моя бедная голубка ни кочевряжилась, ей все же пришлось со мной примириться, и мы снова чудесно поладили.
Еще раз скажу, что за первую неделю хвори она как-то подтаяла, но зато в остальные дни (благодаря мне, конечно) помолодела, если не придумывать какого-нибудь нового слова вроде — «сребячилась». Отныне она лазила со мной на чердак, переодевалась в чудища с найденными мною масками, играла в придуманный мною замок, в котором мы были летучими мышами и привидениями, привязывала со мной качели на чердаке к перекладине. Каждый день мы оставались одни в большом трухлявом доме, словно на необитаемом острове, в котором она была моей Калипсо, а я ее Одиссеем. Дом стал нашим, продолжая говорить красиво, «ковчегом грехопадения», островом Огигия, первобытными кущами, разросшимися до размеров китайского храма или какой-то другой позолоченной и необыкновенной обители. Казалось, мы прожили целую жизнь в ритме сладостно-тягучего одиночества.
Были минуты, когда она внезапно как-то замирала и становилась не похожа сама на себя. Однажды вот так в полдень она сидела в одной только футболке да коротеньких белых носочках, свесив кудри, возле окна и была задумчива и грустна, как береза в редком безветрии.
— Я беременна, — сухо произнесла она.
Я побледнел и замер, качаясь в штилевой комнате, но тут же опомнился.
— Но ведь у нас с тобой ничего не было.
— Не от тебя, шут ты гороховый!
— А от кого? — позеленел я и весь как-то книзу скукожился, словно пупок воздушного шарика.
— От фавна, — вытянувшись, прошептала она мягким голосом мне на ухо.
— Какого еще фавна?
— Настоящего.
— И что, у тебя родится фавненок?
— Сам ты фавненок, — улыбнулась она и, грустно глядя в окно, ласково положила руки на свой живот. — У меня родится нимфа Наяда.
— А откуда ты знаешь, что будет девочка?
— Не знаю, — пожала она плечами, — просто чувствую.
— А можно потрогать?
— Ну, если не боишься…
Она легла на кровать, задрала футболку, да так, что я узрел во всей красе ее матовую грудь, и, закатив глаза к потолку, предоставила мне свой бледноватый глубоко опускающийся и вновь поднимающийся живот с единственной черной родинкой. Я дотронулся до нее как до бомбы или сокровища.
— Ниже, дурак, здесь желудок! Ой. Щекотно же, чего ты там пальчиками щупаешь? Будь мужчиной, клади всю ладонь.
К этому времени я уже был в состоянии возбуждения, граничащем с безумием. Руки мои как змеи безнаказанно извивались на нижней части ее персикового живота по двум восхитительно полненьким холмикам между трусиками и пупком, расплывались во всю ширину ее пояса и скользили, чуть ли не до бедер, по дивной скрипичной талии.
— Ну как? — спрашивает она.
— Супер! — промолвил я с придыханием.
— Теперь ты веришь, что у меня будет девочка?
Я едва слышу ее, но нахожу в себе силы для возражения.
— Пока еще недостаточно. Подожди-ка, сейчас я еще послушаю! — И прикладываюсь к ее теплому брюшку щекой и вдавливаюсь в него всей своей пламенеющей скулой и уже переживаю, что доведу себя до инфаркта, но сладостного! Такого сладостного!
Внезапно она, отпихнув меня, вскакивает и с минуту смотрит на меня с таинственным равнодушием. Не поймешь, то ли думает, то ли уже все давно решено.
— Что случилось? — спрашиваю, едва приходя в себя и выдувая воздух из хриплой груди с прыгающим сердцем.
— На сегодня хватит, — твердо говорит она с мрачной деловитостью и делает губы бантиком, чуть двигая из стороны в сторону нижней челюстью, словно стараясь меня распробовать. Затем спокойно и задумчиво уходит в другую комнату. Я сглатываю слюну, тщетно силясь потушить бушующий во мне огонь, и остаюсь один на один со своими распустившимися бесами.
Так беременна или не беременна? — вот в чем вопрос. В своей одурманенной голове я никак не могу провести черту между ее смеющейся выдумкой и угрюмой истиной и потому лишаюсь спокойствия, а вместе с ним и всего нашего ковчежного счастья. А разве можно делить радость с любимой на одном острове с козлоногими фавнами? Но я был благороден в своем любовном бреду и даже был готов стать отцом для дитяти с жемчужно-зачаточными рожками. Что поделаешь, если нас обоих однажды фантастически орогатили.
Я третий день ходил понурый по ее милости. Ничего меня уже не радовало. Даже те ее ужимки, которые меня обычно затрагивали, до которых я был так всегда охоч, теперь лишь расстраивали меня, словно блеск отнятых драгоценностей в руках неприятеля.
— А ты что, больше не любишь меня? — с холодным любопытством спросила она, не отрываясь от какого-то настольного занятия.
— Люблю, — произношу я, смущенно и с содроганием.
Молчит. Я замираю, чего-то жду и только дышу с безумной надеждой. Наконец не выдерживаю:
— А ты меня?
— Нет, — говорит. — Я тебя просто использую. Мне нужны твои деньги и положение в обществе.
Вот оно как все оборачивается. О слова! О женщины! Вот они. Хотя бы врала бы для приличия, но нет, она лучше будет истязать меня истиной. Моя беда в том, что я слишком некрасивый и вообще беспомощный. Если бы я был сильнее и чуточку беспощаднее, я бы заставил ее полюбить себя, или меня, — не знаю, как правильно. Но сейчас у меня ничего не остается, кроме подручных рычагов самоистязания. Спрашиваю:
— А ты когда-нибудь женишься?
— Обязательно.
— На ком?
— На той, — отвечает, — что отдастся мне заживо на маковых полях Галандрии.
— Что значит «на той»?
— А то и значит — жениться так жениться, и отступать уже некуда. Позади Париж, а впереди орошенная кровью Фландрия.
Иногда я просто не постигаю, о чем она. При чем здесь какая-то там Галандрия?
— А как же твой фавн?
— Увы, фавны не водятся на лугах Фландрии.
Вот заладила. Я чувствую себя каким-то ущербным и опять-таки беспомощным. Честное слово, если бы подобный бред несла Телешева из 3-го «Г», я бы с чистой совестью дал ей в ухо, чтобы в следующий раз, прежде чем открывать рот, хоть немножко, подумала. Но когда изрекает Сима, то та самая боготворящая, даже обожествляющая сила, о которой я уже говорил, заставляет меня искать в любых ее праздных словечках змеиные хитросплетения или даже пророческие иносказания. Тащусь за энциклопедией, ищу статьи «Галандрия», «Мландрия», нашлась только «Фландрия».
Я взобрался на чердак и долго сидел один, медленно перебираясь от занятия к занятию. Сначала я не жалея сил часа полтора пытался натянуть противогаз на мяч, потом сдался и набил его какими-то тряпками, подвесил к балке за шланг и начал боксировать, представляя этого самого фавна. Год назад меня отдали в боксерскую секцию, и поначалу мне там даже понравилось. Первым делом тренер поставил меня с каким-то хлопцем в дутой буденновке. Хлопец выглядел глубоким дошкольником. Это тренер сделал специально, чтобы доказать мне что-то. «Я не собираюсь избивать ребенка», — говорю я и в следующую секунду получаю такой страшный удар в нос пахучей перчаткой, что у меня в глазах темнеет, кипящая горечь внутри расползается, и слезы на глазах наворачиваются. Тренер смеется, свинья, и говорит: «Как тебе такой ребенок? Чего ж ты, браток, не защищаешься?» Ну, я рассвирепел и дал этому ребенку по яйцам, так что он на полу корчился. Потом меня тоже не совсем по правилам бокса били в раздевалке, и, короче, я принял решение отказаться от секции. Но прояви я немного упорства, после такого красивого начала из меня получился бы неплохой спортсмен.