Пётр Алешковский - Владимир Чигринцев
…С электрички шли, мотаясь, под проклятья вокзальных бабок: «Нажрались, черти! Этим все едино, лишь бы до соплей!» Притормозили частника.
— Мутных не вожу. — Водила набивал цену.
Воля резко оборвал его:
— Плачу по верхней колонке, вперед, шеф! — Затолкал Аристова в «жигуленок». Тронулись.
Посреди засыпающей Москвы, на Садовом, Виктор приоткрыл глаза и в трансе вдруг загрозился:
— Ты, гад, вези-вези, а то мы тебя накажем, больна!
— Чего-чего? — переспросил здоровенный водила изумленно.
— Поговоришь у меня, смерд! Разговорчики в строю! — Виктор начинал просыпаться. Опасаясь скандала, Воля немедленно скормил ему остатки водки, и Аристов опять сник.
— Не люблю мутных, — пожаловался шофер, — или заблюют, или орать начинают — горе.
— У него и правда горе, — приврал Воля. — Ты не обижайся, шеф.
— На обиженных воду возят, — отчеканил водила, — я не к тому: выпил — ляжь и молчи, а то лезет, лезет наружу вся хмарь. — И вдруг помягчел и принялся травить истории про пьяных.
Наконец доехали до Теплого Стана. Воля расплатился. Неожиданно по собственному почину водитель бросился помогать — втащили Аристова по ступенькам в подъезд, приставили к лифту.
— Давай, парень, спать его ложи, а будет бузить — бей в лоб, я их знаю, — серьезно посоветовал шофер на прощанье.
В квартире Аристов опять очнулся.
— Спасибо, Волюшка, дальше я сам. — Побрел к кровати, рухнул, зарылся в подушку, пробормотал сонно: — Я в норме, я в пор-рядке, Воля, спасибо, друг, ты вались рядом, я в норме.
Делить с ним на двоих узкую кровать Чигринцев не собирался. Немытая холостяцкая берлога, кислый, застоявшийся запах, книги и грязная кастрюля сожительствовали на полу; старенький черно-белый телевизор — таракан на ножках, не метенный столетьями ковер и яркая деревенская герань, одиноко и бурно цветущая на узком подоконнике. В углу тяжело храпящий хозяин. Воля выждал минуту для приличия, накрыл мертвяка одеялом, погасил свет и вышел, захлопнув дверь раздраженно и громко.
Ему случалось напиваться с Витькой и один на один, и в компании, но не так мрачно, как сегодня. Аристовские вопли вертелись в голове. Тело одеревенело от усталости. Он поймал такси и дорогой молчал.
Москва опустела. Машина сыто урчала на подъемах. Пронеслись ненавистным Аминьевским. Призрачные фабрики жевали свою вечную жвачку. В Филевском парке темная зелень шевелилась на ветерке, как водоросли в аквариуме. Из размытых чернил ночи выпирала агрессивная сущность города: контраст черного и серо-белого, грязного и обшарпанного, прямые углы и параллельные линии, мучающие глаз однотонным повтором, устойчивые рисунки хрущевских панелей: веселенький «горошек», идиотические «полоски», гофрированные поверхности — техническое скудоумие, лишенное понятия прекрасного, — униформа, строй, ранжир — равнение на середину, — однояйцевые близнецы — бесконечные квадратики окон, лишь подсвеченные занавески полуночников горели как редкие угольки. Распахнутые, ловили ночную свежесть астматические форточки и фрамуги. Луна затонула в низких облаках. Город угрюмо затих и усыплял.
— Дур-рак, дур-рак, — прорычал сквозь зубы Чигринцев, подходя к дому. Живот и горло сдавило как обручем. Хотелось по-детски, обиженно зареветь. Но вдруг он беспомощно улыбнулся, развел руками. На душе немедленно потеплело.
4Соленые огурцы-младенцы, хвостики, как у поросят, тугие и веселые, толстоногие моховички. Брусок масла на блюдечке. Столовое серебро. Селедка при луковых кружевах в печальном фарфоровом карпе. Графин твердой огранки с притертой пробкой. Гостевой, глубокий кожаный диван.
Тепло. Слегка голодно. Закуска манит, лишает остатков воли, но кусочничать строго запрещено с детства: пока накрывают, глазей молча. Картинки по стенам, аппетитные «штучки» в книжных шкафах, алюминиевая пивная английская кружка с карандашами на столе, неизменная с детства, до детства, всегда.
И наконец долгожданное: «Наливай, от первой и архиерей не отказывается». Тягучая, желтоватая, настоянная водка льется в специальные рюмочки.
— Екатерина Дмитриевна, милая, я вроде по делу пришел, а ты праздник устроила. Давай за тебя, ты же вечная красавица, — не стесняясь произнести банальность, от сердца выдохнул Воля.
— Благодарствуйте, сударь, — подыграла старушка, бойко бросила рюмку в рот, посмаковала с удовольствием, бережно опустила на скатерть.
— Грибочком, наперед грибочком закуси, — опережая ее, задразнился Воля.
— А и закушу, обязательно и непременно, бобрянский моховик — ба-ажеетвенный, как Вера Анисимовна говаривала, — по-московски на «а» пропела тетушка Чигринцева.
Старая каракатица, тяжелая книзу, корячащая при ходьбе ноги, с толстым добрым лицом, провисшим вниз, как у породистой собаки. Глубоко ушедшие, горящие вниманием глаза. Чистая комната, чистая кофточка, чистая простецкая юбка, теплые глубокие шлепанцы. Белая блузка с кружевным воротничком заколота большим резным сердоликом. Давным-давно живет она тут бесхитростно и одиноко, но вкусно на мизерную пенсию музработника.
— Тетушка, как тебе все удается? — закричал через стол Воля, не называя это все конкретно, уверенный, что та поймет.
— Божьими заботами, батюшко, — усмехнулась старушка, — помнишь, как Лизавета говорила?
Лизавета — покойная тетушкина подружка-домработница с Малой Никитской, подобранная в эвакуации, прожила жизнь, тяжелейшей своей судьбы вроде и не заметив.
— Нет, ну все же? — напирал радостно Воля.
— Это вам все денег не хватает, а мне в самый раз. Давай закусывай, не болтай, рассольник на кухне дожидается.
Рассольник, дивно-жаркий, глазастый, вплыл на стол в ритуальной супнице. С утиными потрошками. Гузка и шейка немедленно перекочевали в Волину тарелку.
— Тот глуп, кто не пьет под суп, наливай-ка еще! — скомандовала тетушка.
Пьется еще, и как пьется! Только после котлет позволено говорить о серьезном. Воля рассказал о профессорском юбилее, о кладе.
— Мало ли чего он наплетет! — Тетушка недовольно заерзала на стуле. — Охота тебе к ним таскаться. Когда Вера была жива — другое дело, а его я не люблю. Имей в виду: фамилией кичиться — хуже нет греха. Юродство — оно от Бога и по благословению. Дворянство умерло — ни земли, ни государя нет. Ты видал, кстати, наш с Клинтоном как носится, подачки просит? Вот стыдоба настоящая — ведь все у нас есть, всего вволю, а они думают на подачки прожить.
— Екатерина Дмитриевна, ты еще и за этой мурой успеваешь следить, зачем тебе?
— Паш-шел вон, списал меня совсем со счетов?
— Нет, нет, что ты…
— Именно списал. Я сама себя списала. Ну да будет. Заруби на носу, все, что Павел Сергеевич говорит, дели на шестнадцать. Какой там клад — колечко, брошка, колье, держали про черный день, Вера говорила, а больше ничего. Дачу в поселке академиков и ту бесплатно хапнул. Вертихвост, приспособленец, а за одно все б простила — талантливый.
— Тетушка, я Павла Сергеевича с детства боюсь и недолюбливаю, но все-таки родня…
— Родня, родня, хуже горькой редьки эта родня — фазан персидский, и Ольга такая. Танька — та в Чигринцевых. Ларри Ольгин мне милей — простак, а наш «красный мурза» не прост, давно его знаю. Про вурдалака рассказывал?
— Конечно, и про ведьму на помеле.
— Ведьма не ведьма — это они видали, Вере я доверяю, простая и чистая была душа, но мало ли чего ни случается? Ты лучше скажи, как с работой ладишь, платят?
— Должны на днях заплатить — частное издательство. «Сказка о золотом петушке» Пушкина, слыхала?
— Хорошо, что не Марианна или «Звездные войны», ты эту шелуху, надеюсь, не рисуешь?
— Нет, Бог миловал. Соблазняют тут на «Священную историю для детей»: денежно, почетно, и сам митрополит благословит.
— Держись от белых клобуков подальше: у них свое дело — у тебя свое, и хлебное, слава Богу. Ходить надо к простым попам, не так суетно. От заказа откажись — как у Доре, не выйдет, а клюкву и без тебя развели, — что ни день, по ящику кажут.
— Тетушка, никак ты меня жизни учишь?
— Оно б и хорошо, да поучишь вас, как же. Наелся?
— От пуза! Спасибо усим, що наивси Максим, — помнишь Лизаветино?
— Помню, все я помню, кончай трепаться. Снеси на кухню, после помою, и не смей там ничего трогать, слышишь? — Тетушка перевалилась в кресло, глядела уже через силу — устала. Своротить такой обед в восемьдесят с хвостиком — подвиг.
— Тетушка, а где бычок? — Чигринцев подошел к столу. Незаметно положил на книгу три десятитысячных — напрямую тетка никогда б не взяла.
— Бычок? Не знаю, в шкафу, хочешь — забирай, сам ты бычок ласковый. Ты почему не женишься, Воля?
— Время не приспело, — отшутился Чигринцев. Он искал бычка. Деревянный, с колечком на веревочке, тот ставился на стол. Колечко тянуло к краю. Раскачиваясь, бычок шагал на шарнирных ногах, качал головой и замирал всегда перед самым обрывом.