Игорь Куберский - Маньяк
У нее, псковской русачки, была смуглая кожа, и она сама шутила, что без татарского нашествия тут не обошлось. В ее шафранной подпалине рдела роза с крупными лепестками, за которыми во время любовной гимнастики открывался алый, словно раскаленная печная дверца, вход. Там тоже что-то обещалось – Геенна Огненная, Огнь Пожирающий, Агония Огня, Агни-Йога, но, углубившись, я вместо всеобновляющего ожога получал все те же влажные всхлипы плоти, телесные судороги и обморок в конце, который я не раз нечаянно пропускал, продолжая распинать уже бесчувственное тело.
И все-таки я хотел на ней жениться – верная, страстная, бессловесная, родственники далеко – и даже устроил в нашу библиотеку в отдел внешних связей, или сношений, как изволил шутить ее шеф, мой коллега. Иногда, не дождавшись вторника или пятницы, я тайком прибегал к ней на третий этаж и, заперев служебную дверь, набрасывался на ее послушное тело. Лучше всего это получалось на столе, и, чтобы у нее на спине не оставалось синяков, мне приходилось контролировать ее конвульсии. Но мне этого было мало, и, посадив ее голую, дрожащую, что-то безумно шепчущую, на корточки, я продолжал, уже рукой, терзать ее распустившийся цветок – и он без устали стрелял мне в ладонь бартолиниевой струйкой, как хамелеон языком. Такое могло длиться долго, и порой я уже не знал, хорошо это или плохо, что моя тихая и приветливая подружка, готовая за меня в огонь и воду, превращается в неведомое существо из каких-то древних мифов, откуда она не сразу возвращалась ко мне, – я же тормошил ее, расспрашивал, заглядывал в ее еще не видящие, распахнутые, как у куклы, глаза, будто надеясь увидеть в них отсвет иного – обетованного – мира, куда мне почему-то был заказан вход.
Расстались мы через год и довольно болезненно. Она никак не могла взять в толк, что наскучила мне со своими вечно мокрыми от обильного секрета простынями и полетами, в которые так и не смогла взять с собой. Ей, бедняжке, пришлось даже побывать в Бехтеревке, после чего уволиться. Последний раз я ее видел минувшей весной – уставившись в никуда, она продавала журналы с женскими головами и издали показалась мне одной из них, словно тело ей отсекли.
Ночь вторая
Я потерял отца, когда мне было пять лет. Видимо, вместе с ним я потерял возможность стать полноценным мужчиной. Мой отчим – стодевяностосантиметровый мустанг-производитель, в прошлом довольно известный артист балета, типа Джона Марковского, с которым в восьмидесятые годы выступала Осипенко, растоптал мое детство, а потом мою юность. Что было до него, я помню смутно – всего несколько мгновений с отцом, но все они озарены светом, добром и маминой улыбкой. Помню, как мы возвращались втроем из гостей – уже на лестничной площадке нашего дома я услышал, как по радио гремит гимн Советского Союза, и пришел в полный восторг – до полуночи я еще никогда прежде не бодрствовал. Помню салют на Неве, себя на папиных плечах и тысячи кричащих голов на фоне аспидного неба, с громом и треском раскалывающегося на разноцветные вспышки огней... Помню... Впрочем, какое вам до этого дело? Ведь я помню и другое. Как однажды, в первом классе, я заболел, и по ночам у меня были галлюцинации, и однажды я не выдержал и пошел в спальню, от которой меня почему-то отлучили, когда умер папа. Дверь в нее была приоткрыта, и в приглушенном свете от красного абажура я увидел на постели мою маму, а сверху титана-отчима, который что-то с ней делал. Я думал, что он ее мучает, – она стонала и металась под ним, а он ее не отпускал. Ее белые ноги были широко раздвинуты, как у курицы, которую мы недавно вместе покупали по пути из школы, а между ними безостановочно ходили вверх-вниз бесстыдные ягодицы моего отчима, на которых почему-то были мамины прекрасные руки.
От ужаса я лишился дара речи и замер, не в силах сдвинуться с места. Потом отчим, прорычав как зверь, отлепился от мамы, потянулся к сигарете на тумбочке, сел и закурил, а мама вдруг прильнула к нему с благодарной улыбкой, несоответствие которой тому, что я сам минуту назад видел, прогремело во мне какой-то навсегда непоправимой катастрофой. Став взрослее, я расшифровал свое тогдашнее впечатление – так жертва улыбается своему палачу.
С тех пор больше всего в жизни меня стала занимать тайна человеческих отношений, интимных прежде всего, – и чем больше я в нее проникал, тем меньше верил людям, тому, что они говорят, показывают и пишут. «Это все обман, – говорил я себе. – Не обман лишь то, что ты видишь про них сам». Так я стал соглядатаем. Сначала это было моим капризом, потом стало страстью, потом маниакальным психозом, паранойей.
Мне часто снится, что на моей совести несколько убийств, никем не раскрытых, и они мучают меня в моих недолгих снах – сплю я четыре-пять часов, не больше. Мне снятся места, где закопаны мои жертвы, снится, как строители случайно открывают один из моих страшных кладов, – он присыпан ржавой жухлой листвой, и труп еще не разложился и, стало быть, может вывести на след. Мне снится, что круг следствия все сужается и сужается, но каждый раз я просыпаюсь прежде, чем меня поймают, и, значит, в следующем сне все начнется сначала. На самом же деле я помог умереть лишь одному старику, развращавшему в своей поганой холостяцкой квартирке, забитой порнографическим хламом, пятнадцатилетнюю сдобную девчушку, которой он заплатил. Я надел резиновую маску монстра и постучал в стекло. Видимо, у него случился инфаркт...
Не скрою, чем дальше я захожу в своих поисках новых чувств, тем чаще меня искушает инстинкт палача, но мне не нравится вид крови – по этой причине я избегаю девственниц, – и если говорить о моем садомазохизме, то он скорее психологического свойства. Безграничная власть над человеком – вот, что пьянит меня. Но для этого ведь совсем не обязательно убивать. Я имею в виду – физически... Иногда я себя ощущаю всемогущим Бэтменом, человеком-летучей мышью, защитником слабых и обиженных.[10] Иногда – изгоем, горбуном Квазимодо из Нотр-Дама, внешние стены которого я бы легко прошел на руках и ногах, без веревок. Иногда – булгаковским Воландом. Но не реже посещает меня и ощущение собственного ничтожества. Тогда я не поднимаюсь на стену, а лежу лицом к ней в квартире, которую снимаю. Там я прохожу точку своей очередной смерти, а потом встаю и живу дальше. По причине своей ночной профессии я не пью и не принимаю наркотики, даже кокаин. Одно неточное движение может стоить мне жизни – а жизнь я, в общем, люблю и, можно сказать, дорожу ею.
Истории, случающиеся со мной, иногда по нескольку месяцев не дают мне покоя, но в конце концов уходят куда-то, в безопасное беспамятство. Так что совесть моя не очень обременена – не больше, чем у библейского бабника царя Соломона, на перстне которого было написано: «И это пройдет».
Однажды, едва спустившись с крыши на чей-то балкон, я попал на свадьбу, вернее, на ее окончание, когда последние из гостей уже делали молодоженам ручкой. Жених сидел в торце опустевшего стола, положив голову на тарелку, – что называется, отдыхал, а невеста, бойкая, кровь с молоком, девица рабоче-крестьянского помета, тоже изрядно поддатая, но в разуме, как верная жена-выручальница выпроваживала последних свидетелей жениховского конфуза. Я почувствовал себя охотником за дичью и затаился. Я сидел и ждал: подо мной были пять хрущевских этажей и дворик с чахлыми деревцами, надо мной – небо с мохнатыми, как подсолнухи, августовскими звездами, во мне же самом, если продолжать аналогию с Кантом, – никаких нравственных законов... Я был абсолютно уверен в себе, знал наперед каждый шаг и испытывал упоение – не столько от перспективы обладать очередной девицей, пусть даже в редком ранге невесты, сколько от ощущения тайны бытия, соединяющей вдруг одних людей и разделяющей других. Этой аппетитной матрешечке вскоре предстояло узнать, кто ее настоящий суженый. Пока же, ничего о том не ведая, она тщетно пыталась привести в чувство своего жениха, который, как муха, волокся крыльями нового пиджака по краю тарелки, оставляя свекольный след. Нет, ему не дано было преодолеть этот очерченный волей небес магический круг, в который уже нацелился я. Смирившись, она кое-как перекантовала жениха на диван, подложила под его падающую голову подушку и одна-одинешенька ушла в спальню, в сердцах тут же выключив везде свет. Жадно приник я к ночному стеклу, но ничего, кроме нескольких бледных взмахов свадебного платья, не разглядел. Я подождал еще немного и тихо проник в гостиную. Жених спал, как могила, и я двинулся в спальню. Из нее раздавались всхлипы. Я вошел, скинул все с себя и закрыл на защелку дверь.
Невеста перестала плакать, подняла голову и удивленно спросила:
– Руська?
Мне же понравился ее темный силуэт на фоне заполненного ночными бликами окна.
Я мыкнул в ответ, забрался под одеяло и прижался восставшим членом к ее голому ядреному заду. Он был как два детских резиновых мяча – тугой и гладкий. В одной майке, она хотела повернуться ко мне, но я капризно-пьяно замычал, удерживая за плечи и, пристроившись, вставил, пока не поздно. Там тоже было туго, так туго и упруго, что несколько раз меня выталкивало на поверхность, – такой вагиной можно было бы метать копья... Юная телочка была малоопытной, но прилежной, и у нас получалось все лучше и лучше. Она кончила раз и два, однако в спине ее ощущалось какое-то растущее недоумение, и вдруг ударив меня задом так, что я чуть не свалился на пол, она села на постели и прорыдала: