Сергей Поляков - Признание в Родительский день
— Уснул, — сказал старик и бросил птицу на крылечко. Сходил в сени, нагреб зерна и еще раз зашел в скотнушку.
— А вам побольше корму дам, — сказал он, высыпая зерно курам. — Чтобы не обижались.
Птицы, потревоженные ловлей, сначала осторожно, а затем все смелее подходили к зерну, и вот они как ни в чем не бывало дружно застучали клювами по полу.
А старик идет к проруби, расчищает ее, вылавливая даже самые мелкие льдинки, несет воды в избу. Приносит дров, затапливает печь и ощипывает скорей петушка. Он палит птицу на огне, всю, даже голову, убирает внутренности и, промыв мясо, делит петушка на четыре части. Одну четвертинку вместе с калабухом и сердцем он кладет в котелок с водой и ставит на огонь, остальное выносит в сени.
На сегодня дела окончены. И замирает все в избушке, только часы слабо щелкают на стене. И спит ли старик — тут же, на лавке, думает ли — и сны, и думы уносят его в прежнюю жизнь. И все чаще приходит Мария, и бывает она во сне молода, ласкова и печальна. Пробудившись, пытается старик удержать исчезающий милый образ и решает, что зовет она его к себе, душа истосковалась. Снимает он тогда со стены фотографию жены в черной деревянной рамке и, глядя на нее, проговаривает старинную припевку:
Посидим-поговорим, милочка с тобою.
Станешь сватов посылать — посылай за мною…
Старик жил в лесу давно, с тех пор, как похоронил в городке жену. В первый же год вдовства поехали они с конюхами в эти края за сеном. Заночевали в избушке, сохранившейся от старых заимочных поселений. И в глубоком бессонном раздумье положил приехать сюда и остаться сторожем на заводских покосах бывший лесник Афанасий Воронов.
Летом артелью перекатали избу и добавили сверху еще два ряда бревен, чтобы ходить прямо, не горбиться. Поправили конюшню, перевезли из города барахлишко, привели корову. И зажил старик в лесу один, и люди привыкли, что здесь, на заводских покосах, и зимой, и летом кто-то есть.
Можно было, конечно, жить и в городке, у внуков. Только… не больно кому нужен стаешь такой. Зажился! Внучек, которому самому уже, слава богу, за сорок, так и сказал: «Ты, дедушка, на всякий случай припаси рублей двести».
— Ладно, оставайтесь одни, — понял Афанасий Матвеевич. — В лесу родился, в лесу и помру.
Привык старик к лесной тишине, неторопливому течению дней и к своему, добровольному одиночеству.
— Ровно монах тут спасаюсь, — любил он сказать про себя.
Летом, конечно, повеселее: рыбаки частенько ночуют, ягодники заезжают узнать места. С первыми покосными днями после петровок любит слушать Афанасий Матвеевич, как по всей сторонушке раздается частый звук отбоя и перекликаются на делянках голоса косарей. Вот времячко-то настает! Празднично-спокойными кажутся первые дни косьбы, пока не придет шальная пора гребли. Тут поспевай: летний день год кормит. А когда постепенно обставятся луга аккуратными ягодками стожков, зазеленеет молодая отава, начинают покидать люди старика. Они собирают покосный инструмент, увязывают, крепят его к мотоциклам и уезжают до следующего лета.
И остается старик один. До нового года вывезут сено конюхи, а там не жди: ни одна душа тебя не вспомнит. Хочешь — дома сиди, можешь пойти в лес — сам себе хозяин. И никому не мешаешься, никто не глядит тебе в рот, не велит припасать денег на собственные похороны. Живи, сколько сможешь, сколько бог веку даст.
Стоит изба на краю большого ровного луга, у самого леса. Одинокая, будто забежавшая далеко в поле береза — ровесница старику. Это дерево он любит и часто с ним разговаривает. Он желает березе всякого благополучия: чтобы ее не расщепила молния, не выкорчевала буря, не уронили на дрова покосники. Но пока не спрятали тебя под землю, пока думаешь, видишь и можешь потихоньку сходить и к речке, и в осинник на пригорке, сильно завидовать березе не стоит. Посматривает старик на вершинку, не появилось ли там сухих веток. Но нет, все так же покачивает она ветвями и вовсе не собирается умирать.
Убравшись по хозяйству, дожидается Афанасий Матвеевич, пока сварится завтрак. В строгой последовательности вспоминает он жизнь свою: детство, отрочество, юность. Хорошо было раньше на заимках, вольно: живи, работай. Пчел держали, зверьё ловили в капканы, рыбачили. Хозяйство крепкое: коровы, овцы, птица. А сколько радости было в том, чтобы запрячь пару, бросить в возок сена и, запрыгнув самому, хорошенько понужнуть лошадок: «Но, родимые!» Больше всего на свете любил Афанасий Матвеевич лошадей.
Но уже четвертый год праздно висит в избе, на большом кованом гвозде над кроватью, сбруя с серебряными заклепками старинной работы. А как тоскливо, как неудобно без лошади! Ни дров привезти, ни в город за крупой съездить; случись захворать — хоть плачь: ни одна душа живая тебя не услышит, никто не прибежит на помощь. Все так же промолчит лес, сумерки раздавят темное пятно избушки, и в ней не вспыхнет к вечеру огонек. В тяжелые часы зимнего раздумья подходит старик к изголовью кровати, побрякает бубенчиками на сбруе, поплачет. Слышится тогда в избе посторонний, по-прежнему молодой и задорный перезвон. Им, бубенчикам, во дворе бы или на воле позванивать…
И полегче делается старику. И много светлых картин проносится в отуманенной голове его. Бегут думки, как облака по небу: то светлые, то потемней, то вовсе находит темная туча.
Вспоминает Афанасий Матвеевич свою свадьбу. Как сидели с невестой в непривычном переднем углу, и сосед, словно для того, чтобы запомнилось на всю жизнь, пел под гармошку старинную шуточную:
Расскажу рассказ потешный,
Как женился я, сердешный, —
— Потихоньку!
— Ох, полегоньку…
Одним днем, спокойным и светлым, прошла их жизнь вместе. Лишь после похорон жены и узнал горе старик. Узнал и ночную бессонницу, и безнадежное одиночество, и свою старческую никомуненужность.
Сильно жена болела. В канун смерти, утром, подозвала к себе мужа, попрощалась. Афанасий Матвеевич стоял перед кроватью на коленях и, как малое дитя, плакал.
— Жди меня там, — сказал на прощание старик.
— Что ты! — улыбнулась жена. — Живи, сколько бог даст. Если одному невмоготу станет, возьми к себе кого-нибудь. Не обижай только…
За жизнь свою Афанасий Матвеевич много чего повидал, но время день за днем вытирает из памяти знакомые лица, события. И к чему все это помнить, если все равно скоро т у д а? Ладно еще, если вправду т у д а, в другую жизнь, про которую шепчут по углам немощные старухи, а то ведь ноги в потемках вытянешь, да сверху придавит — и всех делов.
Помнится, поехали они с женой — на первом году, как поженились — пилить лес на дрова. И придавило деревом Афанасия. Лежит он под лесиной и вроде бы как забылся. Сперва кричала возле него Марья, а он ее будто и не слышит. Потом она, забыв про лошадь, побежала за помощью, а ему — все равно. Он смотрел на то, как по-прежнему, словно ничего не случилось, таяли облака в голубом проеме между качающимися вершинами. Совсем рядом, над ним, беспечно перекликались две птахи, ласково налетал ветерок, и неподалеку переступала ногами спутанная лошадь. И даже боли он не чувствовал, хотя очень трудно дышалось вполгруди. Было удивительно спокойно.
И подумалось: так, наверное, и бывает после смерти. Плывут по небу облака, люди продолжают заниматься своими делами, пищит наверху какая-нибудь птаха, а тебя нет: лежишь, никому ненужный, в земле, в темноте, в холоде.
Тогда на помощь пришли люди. Они подняли лесину. Афанасий встал и, ощутив боль в груди, понял, что жив. И хотя при ходьбе сделалось еще больнее, все равно было радостно: живой! Только потом, когда вспоминал, казалось, что не все додумал там, один, под деревом. Но ведь сколько еще оставалось впереди! Живи, думай!
— Тогда — другое дело, — вздыхает Афанасий Матвеевич и замечает, как медленно убывает огонь в печи. Он отбирает несколько мелких полешек и бросает их на рдеющие угли.
И печь вновь оживает. Дрова неожиданно ярко вспыхивают, освещают лицо старика живыми, бойко прыгающими бликами.
И Афанасию Матвеевичу становится чудно от своих мыслей и того, что он только что сделал.
— Тебя бы, старого, этак кто заправил, — усмехается он.
…Гонят они с отцом отобранных лошадей, сумеречный лес звонко дразнится каждым звуком. Во всем мире только хруст льда под копытами да горячее дыхание лошадей. Доискались! Есть на свете правда, есть справедливость…
Версты четыре отмахали, остановились у вскрывшегося ручья напоить лошадей, сами жадно припали к мутной ледяной воде. И радость, и восторг победы пресеклись сдавленным мстительным стоном — будто вот он, сзади, за спиной… Боясь встретиться глазами, вскочили в седла, круто взяли с места — и снова звон льда, дорога и близкое, неотвязчивое, точно прилипшее сзади, мычание…