Борис Васильев - Глухомань. Отрицание отрицания
Стоп, абзац. Что-то я здесь напутал.
Короче, еще до появления Кима в нашей глухоманской округе меня по возвращении из внезапно посетила супруга глухоманских «Канцтоваров» Лялечка. Всегда аппетитно розовенькая, как ветчина со слезинкой, почему я и испытывал чисто физиологическую тоску. Съесть мне ее хотелось, иначе моих чувств просто не объяснишь. Да и не было их у меня, этих самых чувств, о которых так любили курлыкать наши дамы в первой глухоманской компании.
— Как ты себя чувствуешь? Я слышала, что ты участвовал в боях, что опасно ранен. Ты скрылся от всех нас из-за секретов, да?
— Точно, — буркнул я, ощущая внутри нечто вроде голодного спазма. — Кстати, ранение у меня — тоже секретное. Учти.
— Я понимаю, понимаю, — заколготилась она, разбирая принесенную с собою сумку. — Вот. Это — для поправки.
Я ожидал увидеть связку скрепок или, скажем, пачку папок — что еще может прихватить супруга хозяина глухоманских «Канцтоваров». А она поставила на стол натуральный армянский коньяк. Пять звезд снаружи и ноль-семь внутри.
Ну, выпили за мое здоровье, за ее здоровье, за интернациональные долги наши тяжкие. Лялечка пила не так, как в компаниях: заглатывала, как отощавшая щука. И тараторила без умолку:
— Знаешь, меня возмутило поведение Тамары. Конечно, официальная бумага и все такое… Но надо же ждать и верить. Женщина всегда должна верить и ждать!
Женщина — возможно, но я ждать уже не мог. И сграба-стал ее прямо за столом. И поволок на ближайшее ложе, как паук муху-цокотуху.
— Что ты!.. Что ты… Милый…
Н-да. Неприятный абзац, но абзацев из рукописи, именуемой жизнью, уже не исключишь. Как бы ни тужился.
Но все это — как бы между прочим, хотя потом отозвалось. Всякое взрывное действие порождает отдачу. Это я утверждаю как знаток стреляющей продукции.
Дело в том, что Лялечка при всей своей ветчинности со слезой была наивна до опасной грани идиотизма, доверчива и чудовищно общительна. И этот довольно хмельной для мужиков коктейль сыграл со мной в подкидного, оставив, естественно, в дураках.
Впрочем, будем честными, не перегружая Лялечкин интеллект заранее разработанными интригами. Во всем была виновата ее почти гениальная простота.
Впервые она, эта самая простота, обернулась для меня весомой, но не губительной историей одного Лялиного знакомства.
Знакомство завязалось в Москве, куда на экскурсию Лялечку отправил супруг, кажется, уже что-то почувствовавший. Ляля вернулась из столицы в радостном перевозбуждении и при первой же нашей обеденной встрече вывалила на меня… Нет, не репертуар театров, не красоты Москвы и даже не богатство ее магазинов. А — восторг по поводу внезапного московского знакомства.
— Она — чудо, чудо! А матери-одиночки — ужас, ужас! Она показывала их письма с мольбой о помощи и фотографии. Впрочем, ты сам с нею вскоре познакомишься, я пригласила ее в нашу Глухомань. У нас ведь нисколько не меньше матерей-одиночек, чем в столице, ведь правда?
Таинственная «ОНА» и вправду вскоре пожаловала.
— Ольга. Очень приятно.
Крепкое рукопожатие, умный взгляд с чуть заметной искринкой иронии, хороша собой настолько… насколько все это, вместе взятое, не соответствовало ее дружбе с глупышкой Лялей. Здравая мысль об этом вспыхнула у меня вдруг, при первом знакомстве. Но, вспыхнув, столь же внезапно и погасла, и я не успел обратить внимания на красный сигнал: «Стоп».
Выяснилось, что она, то бишь Ольга, и впрямь невероятно озабочена судьбой всеми позабытых матерей-одиночек и их полунадзорных — в лучшем случае — скороспелых детей. Она писала статьи в газеты, привлекая общественное внимание, трижды обращалась с письмами в правительство и в конце концов получила согласие на создание некоего общественного фонда в помощь этим самым легкомысленным матерям. Ей даже предоставили помещение — знаю о статьях, письмах, разрешении власть предержащих из копий всех этих письменных следов борьбы за справедливость. Она притащила толстую папку и показывала ее всем, кому надо показывать в нашей Глухомани. А показывать надо было тем, кто имеет доступ к внутренним социальным фондам предприятий, каковых в нашей Глухомани оказалось достаточно. Вызвав острое желание помочь несчастным — а это она умела делать, уж поверьте! — Ольга просила наличными, ссылаясь на долги, которые успела наделать, затеяв ремонт в полученном помещении.
— Представляете, мне дали полную развалюху. А где и как принимать людей с просьбами и жалобами? А юридическая служба? А зарплата аппарату, который уже четыре месяца работает в долг?
Не знаю, сколько выделяли директора глухоманских предприятий, а я отвалил пять тысяч. В то время это были серьезные деньги, поверьте. Весь мой годовой фонд социальной помощи. Отдал, естественно, под расписку, Ольга трогательно благодарила, обещала через недельку-другую приехать и отчитаться и — исчезла. И запросы, которые затеял мой главный бухгалтер, ни к чему не привели. Москва из всех инстанций отвечала под копирку, что такого фонда нет, разрешения на его создание никто не давал и никаких строений за ним не числится.
— Дураки вы все, — сказал Ким.
Я еще не был с ним в приятелях, до первого дружеского рукопожатия и тумака в спину было далеко, но он привлек мое внимание еще на этой стадии. Привлек потому, что оказался единственным, кто не дал на святое дело помощи матерям-одиночкам ни копейки, и на него уже начали косо поглядывать в нашей Глухомани.
Ну, о второй истории, в которую я попал благодаря все той же аппетитной наивнице, я поведаю в своем месте. А теперь самое время вернуться к Альберту Киму, внезапно возникшему на моем к тому времени уже порядком суженном горизонте.
3
Я впервые увидел Альберта Кима на районном партийно-хозяйственном активе, так как к тому времени дозрел до высокой должности. Не по макаронам, разумеется, а по приложению к ним в цинковых и деревянных ящиках. Это уже было зимой, и в пятницу сразу после партхозактива и случилась эта свиданная банька.
Альберт Ким был уже не молод: старший сын служил в армии, дочь училась в школе, младший по утрам самостоятельно топал в детский сад. Супруга его Лидия Филипповна трудилась на школьном поприще, преподавая литературу и английский язык подрастающим глухоманцам, и я был с нею знаком по встречам на каких-то там общественных начинаниях. А сам Альберт отличался тем, что говорил всем «ты» при первом же свидании, невзирая на должности и звания.
— Грубишь? — помнится, спросил я его, когда мы друг к другу уже достаточно притерлись.
— Позицию определяю, — сказал он. — После того как начальник в ответ на мою вежливость меня же преспокойно тыкнет, позиция моя заведомо окажется проигрышной. А при таком варианте — извините, мы как бы на равных.
— Брови не хмурят?
— Хмурят. Но я им нежно объясняю, что в корейском языке нет обращения на «вы».
— Как в английском?
— А кто их знает, — улыбнулся он. — Я только двумя языками владею: русским и мужским.
— А почему ты так поздно пошел в академию?
— Я не пошел. Я прорвался.
— Что значит, прорвался?
— Да кто же корейца в сельхозакадемию пустит? Корейцам положен сельхозтехникум по месту жительства, и это — максимум. Пришлось прорываться самостоятельно.
— Каким же образом?
— С помощью тарана. А тараном у нас служит трудовой орден. Я сначала его на целине выпахал, а уж с ним — право на академию.
Ким постоянно носил на своей корейской физиономии хитровато-русский взгляд, подсвеченный ироническим прищуром. Прищур он порой прятал, широко распахивая узкие глаза, но хитроватость при этом оставалась, что всегда нравилось начальству. Вы, наверно, и сами знаете, что начальники наши терпеть не могут иронии, нутром чуя ее интеллигентские корни, и прямо-таки обожают хитрованство, полагая его зеркалом русской простоты, которая, как известно, хуже воровства. «С лукавинкой мужик, не гляди, что кореец. Такой все, что обещал, сделает!» Так это начальство рассуждало, и Ким — делал. Но всегда по-своему. За это его дружески корили, однако главным все же оказывалось то, что он — делал. Для нас результат всегда важнее способов его достижения, что в конце концов частенько срабатывает назад, как затворная пружина. Но начальство искренне рассчитывает, что подобный сбой произойдет в то ра-счетное время, когда это начальство уже успеет перебраться в иное руководящее кресло. Помягче и повыше. И, представьте себе, очень редко при этом ошибается в своих расчетах.
А в тот банный вечер, который случился существенно позже описываемых выше событий, Ким явился с иным выражением глаз. Вздыхал, пыхтел, вяло шутил и вяло отвечал — даже парился, кажется, без всякого удовольствия. Это было совсем уж на него непохоже, почему я и спросил за кружкой пива, не стряслось ли чего.