Григорий Бакланов. - Кумир
А издавал в это время Пэр Гедин «Архипелаг ГУЛАГ», он и рассказал мне, как приехал к нему вести деловые переговоры Солженицын, высланный из СССР и свободно перемещавшийся по странам, как уединились они в кабинете, и Солженицын потребовал, чтобы всех «veg!» А была в доме большая черная собака с отрубленным хвостом: «Каналья», старая и по старости ласковая ко всем, в том числе — к гостям. Не лишенный юмора Пэр спросил: «И Каналью тоже veg?» (Говорили они по-немецки). «Veg!» И такого страху гость этот нагнал на всех, что когда дочь Пэра Марийка внесла на подносе чай и печенье, руки у нее тряслись, она уронила чашки с горячим чаем Солженицыну на колени. Наша пропаганда, бессильная в своей ярости, бессильная потому, что вылетел птенчик из гнезда, вышла в «Новом мире» повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича», очень и очень наша пропаганда помогла Нобелевскому комитету совершить свой выбор. И это не впервые. Великого поэта Пастернака выставляли и раньше на Нобелевскую премию, но дали премию только после романа «Доктор Живаго», который у нас подвергся изничтожению. А выйди он спокойно книгой, ровным счетом ничего бы не сотряслось. Поэты вообще редко пишут хорошую прозу. Речь, конечно, не о Пушкине, не о Лермонтове. «Герой нашего времени» — это начало психологической русской прозы.
Твардовский умер от рака. Известнейший немецкий онколог и хирург Райк Хамер, обследовав более 20 тысяч больных разными формами рака, пришел к выводу, что у всех этих людей незадолго до начала заболевания имел место какой-то сильный стресс, эмоциональный конфликт, который им не удалось разрешить.
Тем не менее, когда чета Солженицыных вернулась из Вермонтского поместья на родину, встреченная с величайшим энтузиазмом, раздалось вскоре из семьи: а что, собственно говоря, «Новый мир» сделал для Солженицына?
Напечатал три рассказа. И то название одного из них пришлось изменить, потому что Твардовский не ладил с Кочетовым: назывался рассказ «На станции Кочетовка», а пришлось назвать «На станции Кречетовка». Выходит, еще и пострадали. И это сказано было вслед уже ушедшему из жизни Твардовскому.
Недавно младшая дочь Александра Трифоновича Оля сказала мне: «Я все думаю: за кого отец взошел на костер…» Итак прошло сорок лет с того дня, когда в «Новом мире» была напечатана повесть «Один день Ивана Денисовича», сыгравшая такую роль в судьбе Солженицына. Как художественное произведение это — лучшее из всего, что им создано. Да еще, пожалуй, — написанный с натуры «Матренин двор». И опять сошлюсь на Достоевского, он писал: «Прежде надо одолеть трудности передачи правды действительной, чтобы потом подняться на высоту правды художественной.» В рассказе «Матренин двор» — правда действительная, в маленькой по размеру повести «Один день Ивана Денисовича» автор смог подняться до высоты правды художественной. И потому она останется. Конечно, останется «Архипелаг ГУЛАГ». Не вина автора, что сегодня у этой книги немного читателей, в ту пору, в пору холодной войны, она сыграла свою роль, да и написана сильно. Безразмерное «Красное колесо», главный труд его жизни?
Рассказывают, вернувшись в Россию, автор, заявил: эта книга должна лежать у каждого на столе. Не знаю. насколько это достоверно, хотя самооценке и характеру автора соответствует. Но вот покойный ныне Владимир Максимов писал: это не просто провал, это сокрушительный провал. Я читал первый «узел», «Август четырнадцатого года» в рукописи, когда там еще не было тех 300 страниц об убийстве Столыпина и обо всем, что с этим в его трактовке связано. И после «Ивана Денисовича», дышащего живой жизнью, показалось мне все это натужным, очень литературным и просто скучным. Но когда в годы перестройки труд этот был у нас издан, я стал читать его заново. Нет, не художник писал это и не историк, а грозный судия, на каждой странице — перст указующий: быть посему! Истории отныне быть такой, как я начертал и всем вам знать предписываю. Впрочем, кто только не насиловал историю, кто ни пригибал ее в свою сторону, по каким лекалам ее ни кроили. И пока медленно продвигался я от «узла» к «узлу», все мне бессмертный Гоголь нет-нет да и вспомнится: как въехал Чичиков в губернский город NN и «два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся более к экипажу, чем к сидевшему в нем. „Вишь ты, — сказал один другому, — вон какое колесо! Что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?“ „Доедет“. — отвечал другой. „А в Казань-то, я думаю, не доедет?“ — „В Казань не доедет“, — отвечал другой». В недавней своей статье «Потемщики света не ищут» (Кто — потемщики? Кто — свет?) Солженицын писал озабоченно: «Но вот сейчас явно избранно: опорочить меня как личность, заляпать, растоптать само мое имя.(А с таимой надеждой — и саму будущую жизнь моих книг?)» О личности разговор еще продолжится, а что касается книг… Ему ли не знать, что это невозможно. Весь пропагандистский аппарат второй сверхдержавы мира был брошен на то, чтобы растоптать маленькую его повесть «Один день Ивана Денисовича». И что, каков результат?
И книга, и автор всемирно прославились, автор был удостоен Нобелевской премии. И сейчас, когда прошли десятилетия и времена переменились, книга жива, потому что она талантлива, она включена в школьные программы наряду со многими запрещенными при советской власти книгами. Разумеется, политическое значение ее, эхо того взрыва отлетело, если бы сегодня постучались ею в дверь Нобелевского комитета, очень может быть, дверь приоткрылась бы на цепочку, не более: «Вам кого?» Будущая жизнь книг неподвластна ни «сверхусильному напору» (выражение Солженицына) авторов, ни суждениям современников, ни властителям, она во — власти Времени. И только Времени.
Роман «Раковый корпус» я читал в рукописи, т. е. напечатанный на пишущей машинке, на тонкой бумаге, через один интервал. Запрещенная рукопись, которую дают тебе на ночь, максимум — на две ночи, имеет особую силу притяжения. Но не скажу, чтобы «Раковый корпус» поразил меня, с «Иваном Денисовичем» равнять его было нельзя. Но уже разворачивалась травля Солженицына, собралась секция прозы Московского отделения Союза писателей, я пришел на заседание, назвал позором, что книгу эту не разрешают печатать, сказал Солженицыну (он сидел за маленьким столом президиума, я стоял рядом), что какие бы гонения ни ждали его впереди, ему еще многие позавидуют. Хотел еще что-то сказать, да забыл. «Говорите, говорите!» — попросил он. В годы перестройки, будучи редактором журнала «Знамя», я хотел напечатать «Раковый корпус», вспомнив все это, но Солженицын отдал его в «Новый мир» Залыгину, который в годы гонений, подписал то палаческое письмо в «Правде» против него и Сахарова. Чем руководствовался автор романа, не знаю, возможно, обнаружилось родство душ. И совсем по-другому читал я роман «В круге первом», произвел он сильное впечатление. Но вот — перестройка, роман издан.
Помню, пошел я на почту, достаю журнал и не удержался, раскрыл, прочел тут же первые строки: «Кружевные стрелки показывали пять минут пятого. В замирающем декабрьском дне бронза часов на этажерке была совсем темной.» Да у Чехова — тень мельничного колеса и блестит в ней осколок бутылки, вот и вся она зримо — лунная ночь. Классическая русская литература — прекрасная школа. И все равно как точно, кратко написан замирающий декабрьский день. Но чтоб не портить впечатления, закрыл журнал, прочту дома. И шел-спешил. Но чудо не повторилось, чем дальше читал, тем больше поражался: да это же соцреализм, типичный по всем приемам — соцреализм, хотя содержание совершенно немыслимое для соцреализма. И вообще, возможен ли роман без женщины, без любви? Ах, какие женщины в русской литературе! Правда, что «есть женщины в русских селеньях.» Не будем касаться Льва Толстого, это совсем другое измерение: Наташа Ростова, Анна Каренина, Бетси Тверская, Элен Безухова… Но Аксинья, Дарья, Ильинична в «Тихом Доне» в совершенно другую эпоху и в другой среде. А у Булгакова! Да что говорить… Впрочем, какие женщины, когда — «шарашка», когда корпус, где люди умирают от рака. Но у этих людей было прошлое, а на краю жизни еще сильней, трагичней и ярче вспыхивает любовь, если автор наделен не только даром бытописателя, но и даром художественного воображения, даром сочинителя в самом высоком смысле этого слова. Фантазии Солженицын, к сожалению, лишен, если не касаться его, так называемых исторических исследований, там фантазии через край. Роман — не его жанр, этого ему не дано. Итак, минуло сорок лет с тех пор, когда вышла повесть «Один день Ивана Денисовича». Возможно, автору казалось, что это — его начало, главная его книга впереди. А это была его вершина.
Года полтора спустя вышел из печати второй том «Двести лет месте».
Попробовал читать начало, прочел главу о войне — основная чуть завуалированная цель — доказать, что евреи если и воевали, то не на передовой, гуще их обреталось в тылу, а поскольку в народе сложилось убеждение, что основная масса евреев «взяла с бою Ташкент и Алама-Ату», то, назидает он строго, к этому надо прислушаться. Но убеждения, представления народов друг о друге, не сами складываются, их внушают, и книга Солженицына из того разряда, задача ее — внушить. В фашистской Германии, во времена Гитлера, внушалось, что злостные виновники всех бед — евреи, и большинство населения это приняло, кто молча одобрял, а кто и с трибун: и погромы, и депортацию, и «окончательное решение еврейского вопроса». Надо прислушаться?