Миша Дефонсека - Выжить с волками
Я никогда не забуду тот день, когда я ушла от мамы в эту проклятую школу, еще не зная, что больше никогда ее не увижу. Тогда бы я еще дольше смотрела на нее и вдыхала аромат ее волос. Но если бы я знала, меня бы потребовалось отрывать от мамы по кусочкам. Ее лицо со временем стерлось из памяти, остались лишь длинные волосы, которые она иногда собирала в пучок, мягкий голос, светлое платье, забытая песенка — я не смогу ее даже напеть — и несколько русских слов, которым она ласково меня учила. Я никогда не узнаю, что сделали с мамиными волосами там, куда ее увели. Я хотела остаться, жить или пропасть с ней. Она хотела меня спасти, я не хотела спасаться.
Перед тем как отпустить мою руку, папа сказал, что вернется за мной. На перемене я сидела под мои деревом, разглядывала дома за школой, представляла, что мама где-то там и смотрит на меня. Потом я в одиночестве сидела на ступенях под козырьком. Обычно меня сопровождала учительница, передавала папе, он брал меня за руку и вел домой. Но на этот раз со мной нет учительницы — наверное, она не думала, что папа задержится. Время идет, я смотрю на улицу, двери школы закрыты, и чтобы было не так скучно ждать, я придумываю игру. Я закрою глаза, досчитаю до пятнадцати, и папа придет. Если его не будет, я начну снова и снова… Я все еще считаю, когда кто-то говорит мне:
— Ты Мишке? Пойдем со мной.
Сначала я удивляюсь, потом вспоминаю про мамины указания. Она велела мне слушаться, и я буду слушаться. Я не видела, как подошла эта женщина, наверное потому, что считала. Она была приземистой, старой, с немного грубым голосом, одета в черное пальто, голова повязана платком того же цвета. Она берет меня за руку: «Пойдем».
Я иду за ней на автомате, мы доходим до угла улицы, где жили мои родители, и внезапно там раздается шум, крики, откуда-то появляются грузовики, много людей. Мне кажется, что они дерутся или одни бьют других.
Дама заставляет меня быстро пройти мимо них: «Не смотри, Мишке…» Она тянула меня за руку и повторяла: «Не смотри, Мишке». Каждый раз, когда она произносит мое имя, я думаю о маме, я верю, что эта женщина отведет меня к ней и что я найду своих родителей.
Теперь я не знаю, где мы идем. Вдалеке — остановка трамвая, мы ждем совсем немного, женщина молчит, мы заходим в желтый вагон. Мужчина с огромной сумкой продает билеты и время от времени кричит на французском и на фламандском: «Все взяли билеты? Alleman bediend?» Женщина платит, сажает меня к себе на колени и просит вести себя тихо, но я шепотом спрашиваю:
— Куда мы едем?
— Помолчи. Увидишь.
И мы поехали дальше, а я смотрела на незнакомые улицы за окном. Я впервые сидела в этом маленьком трамвае, а раньше я только разглядывала рельсы по дороге в школу. Женщина в черном не говорит мне ни слова, чтобы объяснить или успокоить. Она зажата — в вагоне немецкие солдаты, вероятно такие же пассажиры, как мы, они ни с кем не говорят. Я смотрю на машины, на людей, которые идут по улице, на все, что мне раньше не удавалось увидеть. Наконец путешествие, показавшееся мне очень долгим, завершается, и кондуктор объявляет: «Конечная». На трамвае номер 56, который в то время ходил в направлении Шербика, мы доехали до площади Мэрии, как я выяснила гораздо позже. Для меня это место словно другой мир. Женщина ведет меня по аллее вдоль парка, потом по одной улочке, затем через проулок, который выводит нас к церкви. После этого мы идем по другой тоскливой темной улице. Женщина движется очень быстро, и временами ноги у меня начинают заплетаться, но мысль о том, что скоро я увижу маму, придает мне сил, и я ускоряю шаг.
Дома здесь низкие и узкие. Мы проходим мимо длинной серой стены (наверное, это завод), и женщина останавливается перед одним из этих маленьких домиков и за руку ведет меня внутрь. Я прекрасно помню, что там было две ступеньки — по ним надо было подняться на лестничную площадку и ждать, а пять или шесть вели в комнату наверху. Окно было на уровне улицы, по которой мы шли. Еще там была столовая, а сразу за ней — кухня. Я вижу два шкафа, стол и аккуратно расставленные стулья, а вдалеке — большую кухонную плиту. Остальные комнаты должны находиться на втором этаже, в конце коридора — лестница, на стенах висит одежда, а на полу в ряд стоит обувь. Рядом — два кресла.
Все вокруг чистое, ровное, величественное и холодное, совсем как большая женщина, которая появляется перед нами. Стриженые волосы удивительного светло-сиреневого цвета стянуты на затылке. Она открывает маленький рот с золотыми зубами. Ее лицо, одновременно строгое и глупое, пугает меня. Женщина сухо спрашивает:
— Все устроено?
— Да.
Дама в черном вытаскивает из сумки сверток и протягивает его женщине с сиреневыми волосами, а та пересчитывает содержимое. Я вижу деньги. Она указывает мне на кресло:
— Посиди там.
Я думаю о том, что я здесь делаю и, главное, где моя мама. Кресло очень красивое, не лохматое и распоротое, как то, в котором сидела и шила мама. Дама в черном уходит, не сказав ни слова, только оглядывается на меня перед выходом и бросает:
— Удачи.
Я остаюсь совсем одна с этой женщиной с сиреневыми волосами, которая зовет кого-то с кухни: «Жанин!» Потом она во второй раз обращается ко мне:
— Жанин покажет тебе твою комнату. Ты наденешь одежду, которая лежит на кровати.
— А мама с папой?
— Здесь про это не говорят. Усвой хорошенько: здесь про это не говорят.
Своим маленьким ртом она отдала приказ, который нельзя нарушить. Она не улыбнулась, не подошла ко мне — если бы она это сделала, я, наверное, убежала бы со всех ног, настолько она пугала меня.
Я была так потеряна, ничего не понимая и ни на что не надеясь, что молча повиновалась Жанин, краснолицей служанке с короткими волосами, говорившей на фламандском и коверкавшей французский. Она заставила меня подняться по лестнице на второй этаж, где за занавеской находилась комнатушка без окон. Кровать, на покрывале лежит одежда. Темная юбка, блузка с воротником, который я должна была застегнуть.
Служанка забирает мой школьный пенал-собачку и говорит мне по-французски с сильным акцентом:
— Вас ждут внизу ужинать.
Мне так хочется плакать, что я долго сижу на кровати одна и всхлипываю. У меня больше нет родителей, служанка отняла единственную вещь, которая мне принадлежала. В тот день, в доме той женщины с сиреневыми волосами, не любившей меня, закончилась моя жизнь маленькой любимой девочки. Женщина взяла деньги, но я была лишней, и она стремилась к тому, чтобы я это почувствовала. Было ясно, хотя в тот момент я этого не осознавала, что мои родители стали жертвами облавы, а план моего спасения был разработан заранее. Почему меня отдали именно этой женщине — тайна, над которой я билась в течение многих лет. Она была замужем за дантистом, а у его дяди была ферма недалеко от них. Дядя, которого я позже называла дедушкой, потому что так звали его окружающие, работал раньше в мэрии, как папа и Жиль. Возможно, эта связь позволила им разработать план, как передать меня этим людям вместе с суммой денег за мое содержание. Но если бы мама с папой знали эту женщину, они бы никогда не доверили меня ей!
После войны мы узнали, как спасали детей, чьих родителей могли забрать немцы. В этом принимали участие члены тайных еврейских организаций, коммунисты, католики и даже знать. Эти люди делали бельгийские удостоверения личности для еврейских детей. Порой они шли даже на такую хитрость: скрывали смерть бельгийских детей, чтобы сохранить их административный статус для еврейских. Они изготовляли новые удостоверения на чистых документах. Считается, что таким образом около пяти миллионов еврейских детей были спасены от лагерей. Это было бы невозможно без доступа к администрации. У Жиля, моего папы и дедушки такой доступ был.
Я никогда не узнала подробностей о происхождении моей новой личности. Внезапно меня стали называть Моник, мне уже шел не седьмой год, а было четыре — из-за моего маленького роста это звучало правдоподобно. Считалось, что я родилась в 1937 году и была дочерью женщины с сиреневыми волосами.
Мишке больше не существовало. Возможно, что в той облаве, которую я наблюдала издалека, были схвачены мои родители, Геруша и Ревен. Однажды я услышала, как дедушка сказал: «Они схватили четырнадцать мужчин и одну женщину…»
Какую женщину? Мою маму? Почему всего одну женщину и четырнадцать мужчин? Речь шла о той облаве или о какой-то другой? Я не услышала никаких подробностей, дедушке, конечно, больше ничего не было известно. Я так никогда и не узнала, что случилось с моими родителями. В тот момент, когда я плакала на кровати в душной комнатушке, я верила, что они еще живы, и ничего не понимала. Но я чувствовала ужасную пустоту, и эта пустота, что снова и снова появлялась в моих кошмарах, — единственное, чего я боялась на протяжении всей жизни.
Моя мама исчезла в этой пустоте, и мне было невыносимо больно. Я выжила и страдала от этого.