Борис Носик - Смерть секретарши (повести)
Воспоминания разбередили ему душу. Поле Ватерлоо было сейчас неподалеку — только сесть в автобус… Русинов пошел на автостанцию.
Поле открылось ему за деревней. На нем ничего больше не сеяли, и ничего не росло на нем. Это было мертвое поле, убитое войной. Пусть даже фальшивою войной, имитацией войны. Вольные лошади паслись на поле. Может, это были недобитые и списанные лошади той самой войны.
Русинов вспомнил тех лошадей… Снимался эпизод «Мертвое поле». Ветеринары в белых халатах вводили лошадям в вену спирт с гидралхлоратом или еще какой-то гадостью, чтобы усыпить их, а потом вымазать кровавым суриком. Лошади вели себя в алкогольном сне недостаточно мертво, операторы ворчали. Русинов метался от одного ветеринара к другому, нервно расспрашивая:
— А с ними ничего не будет, с лошадьми?
— Будет, отчего не будет… — беспечно отвечали ветеринары. — Расширение сердца у них будет. Еще дубль снимут и спишут их. На живодерню пойдут.
И вдруг Русинов увидел на поле лошадь по-настоящему дохлую. Так не смог бы притвориться даже артист МХАТа, овладевший всей системой Станиславского.
— Это же чучело, — добродушно усмехнулся ветеринар, увидев, что Русинов трогает пальцем дохлую лошадь.
— Значит, можно и чучело… — Русинов вскочил и бросился через мертвое поле наперерез, туда, где восседал очередной, еще не схлопотавший свой срок генеральный директор картины.
Русинов говорил сбивчиво, и вальяжный магнат даже не сразу понял, о чем идет речь («лошади… спирт… чучела… расширение сердца…»). Но поняв, он отечески снисходительно и даже ласково потрепал Русинова по лопаткам и объяснил не спеша:
— Можно и чучело, а как же? Но только где чучел набрать, голуба? Много нужно чучел. И хлопотно. А готовое чучело даже надежнее для кадра, но нет у нас столько чучел. И времени нет. А это — все спишем. Все окупится…
Оно все могло списать — и вытоптанное поле, и загубленных лошадей — это всемогущее кино.
Вспоминались ли ему потом эти лошади в инвалидном лагере, вальяжному бедолаге-директору?
Русинов оглядел поле. Земля была искорежена, изранена кинопоганью, реальная цена которой (не в заработанных кем-то долларах, а в ценности самого продукта) составляла три копейки. Кино. Кино. И как точно оно рифмуется с другим русским словом! Язык-чародей.
Русинов отыскал хозяйский участок. Он спустился через виноградник, через сад, прошел огород и очутился во дворе. Этот вот толстяк, наверно, и есть Иван. Тогда вон та баба — Илона. Они глядели на него, не узнавая. Двенадцать лет! Поле тоже, наверное, его не узнало. Зато он узнал свое поле. По рубцам, по запаху смерти. Нога узнала его на ощупь…
Русинов неторопливо объяснил хозяевам, кто он такой, и они начали разогреваться помаленьку, очень медленно, шаг за шагом припоминая, как они любили и баловали его тогдашнего, тридцативосьмилетнего. Возвратив ему свою прежнюю нежность, они усадили его за стол. Потом он ушел бродить по холмам Ватерлоо, по кладбищу, по лесу. Он обнаружил, что всего точней оживляют воспоминание запахи — какие-то цветы и кустарники, стог сена, трухлявое дерево… Он вспомнил праздничное воскресенье, когда всю ночь в клубе были танцы. Припомнил винные погреба, выбитые в песчанике, обветшалые, как бургундские фермы или старые замки.
Многое изменилось. Дома в деревне стали еще богаче. На винограднике рядами тянулись теперь бетонные столбики и проволока. Иван постарел, посолиднел, он работал сторожем на мебельной фабрике (впрочем, это называлось престижнее — охранник). «Чем может повысить свой жизненный уровень простой сторож?» — задумался Русинов. Первый же визит в уборную развеял его сомнения. Толчок был полированный, кажется, даже из красного дерева (кому ж, как не сторожу, красть негабаритные доски?). Сидя на толчке, Русинов думал о том, что если бы хозяин устроился на ювелирную фабрику, то сегодня толчок в его туалете был бы уже из чистого золота или других редких металлов. Таким образом, Русинов одним из первых увидел бы осуществление заветной мечты великих фантазеров современности. Увы, в Ужгороде не было ювелирного производства, и Русинову пришлось довольствоваться толчком из красного дерева. Результаты были ниже его ожиданий. Может, потому, что он все время боялся поскользнуться на полированном толчке или ободрать лак.
Три дня он прожил близ поля битвы, на котором были похоронены его последние киноиллюзии. Добрая старуха, мать хозяина, по утрам звала его «фриштыковать», приносила ему «финчу кавы» и «ротату». Глядя, как он пьет, вздыхала, утирая слезы:
— Теперь через двенадцать лет приедете, борачиско, а меня больше не будет.
Русинов утешал ее, как мог, намекая, что так долго он и сам не протянет, так что печалиться совершенно не о чем.
На третий день он отправился в «варош» за авиабилетами и снова наслаждался прелестью уютного пешеходного центра, многочисленностью праздничных, открытых церквей, живописным базаром… Он обедал в молочном баре и собеседовал с юной венгеркой в скверике, а потом, в самом центре города, у книжного магазина «Кобзарь», вдруг встретил старого приятеля, ленинградского драматурга. Они подружились лет десять тому назад на драматургическом семинаре в Ялте, где царила атмосфера молодой беспечности и какой-то почти студенческой дружбы. Ленинградец был тогда озабочен нуждами своей обширной многодетной семьи. Сейчас он выглядел беспечным, и жена у него была совсем молодая.
— Новая жена, — шепнул он Русинову. — Тоже, конечно, свои заботы, но все по-новому. Как?
Русинов с сомнением покачал головой. Он не понимал, отчего новые заботы могут поднять человеку настроение. И куда исчезнут прежние заботы? Впрочем, это была уже не его печаль. Ленинградец и его новая жена были так ласковы и дружелюбны к Русинову, так рады встрече с ним, как бывают рады встречному молодожены, еще не обремененные своей компанией и общими для новой семьи связями.
— В Москву скоро? — спросил драматург.
Русинов поморщился:
— Что-то мне неохота в Москву. Хотел взять билет…
— А вы поезжайте в Ленинград, — сказала с энтузиазмом молодая жена драматурга.
— Зачем? И куда там?
— У нас много площади, — сказала молодая жена драматурга, — у нас три комнаты в разных местах. Мы их еще не сменяли на одну квартиру, но они все в центре.
— Никогда я не жил в этом городе… — сказал Русинов. — Приезжать приезжал, но жить… А там что, лучше?
Пока молодая жена драматурга рассказывала, какой это замечательный город: Пушкин, Лермонтов, Буся, Толстой, Достоевский, Ленин, Кваренги, Росси, Желябов, Некрасов, Панаева, Ахматова, белые ночи, некрополь, казематы… — Русинов думал о том, что, в сущности, это совсем неплохая идея, потому что почти никто не знает его в Ленинграде, чужой город, все чужое — от Петра до Желябова.
— А вот и ключи, — решительно сказал драматург, отцепляя ключи от связки и принимаясь чертить план. — Это в самом центре, у Невского, возле Московского вокзала… Рядом с Владимирским собором.
Они ужинали вместе. Потом Русинов купил билеты в Ленинград и отправился в деревню, за рюкзаком. И, только шагая по деревенской дороге с прощальным тортом для доброй старушки, он осмелился вытащить наружу маленькую хитрость, которую он таил от себя самого — так словно и не было, не могло быть этой начисто забытой подробности — Машка. Она же там, в Ленинграде. Во всяком случае, она может там оказаться.
* * *Нельзя сказать, чтобы Русинов не видел на своем веку коммунальных квартир, рожденных в горниле Октября. Он и сам вырос в маленькой московской квартирке, принадлежавшей, вероятно, раньше какому-нибудь бедному мещанину и поделенной в новейшее время на крошечные клетушки для растущей иногородней полуинтеллигенции. Жил он и в новой коммунальной квартире сталинской постройки (отчего-то их особенно любят сейчас московские тараканы). Но в таких вот петербургских, размашистых, семикомнатных квартирах, розданных некогда приезжему пролетариату для бесконечного дележа, ему еще жить не приходилось. От своего дома он проходил по утрам через анфилады грязных, асфальтовых, без единой травинки дворов-колодцев к последнему дому Достоевского и Кузнечному рынку, где толкались отчаянная городская пьянь и кавказские спекулянты. Окно его комнаты выходило в колодец двора, в захламленной комнате было всегда прохладно и тихо, как в склепе, поэтому он спал до полудня, вставал нехотя, грел чай на кухне, путаясь среди чужих столов, мыл руки над почерневшей ванной в полутьме ванной комнаты («надо б лампочку повесить, денег все не соберем» — деньги, впрочем, нужны были небольшие, чисто символическая сумма, но именно эта сумма вызывала обычно коммунальную склоку). Зато сортирный сливной бачок, изготовленный еще в прошлом веке старательной петербургской фирмой («Тайфун» или «Титан»), работал здесь безотказно (как им удавалось в пору декаданса заставлять эти ленивые бачки действовать?).