Игорь Симонов - Год маркетолога
Отец не любил электронную почту и вообще считал, что компьютер приносит в мир столько же зла, сколько и добра. Пока. В дальнейшем этот баланс должен был меняться, и не в сторону добра. Поэтому мы не переписывались и лишь иногда разговаривали по телефону. Он позвонил мне перед Новым годом, спросил, как дела, выслушал ответ, что как-нибудь при встрече, усмехнулся и сказал, что хотел бы ускорить встречу и по этой причине решил перебраться поближе ко мне. «Куда?» – не понял я. «В Европу», – ответил он, наслаждаясь произведенным эффектом. «Один?» – спросил я. «Да нет, почему. Все вместе». «А что случилось?» – спросил я. И он засмеялся в ответ: «При встрече».
Когда отец расстался с нами и уехал в Америку – или наоборот, уехал в Америку и расстался с нами, – было начало девяностых, все вокруг рушилось и будущее невозможно было предсказать и на год вперед, а все хотели перемен. Перемены происходили каждую неделю, и после стольких лет, когда вообще ничего не менялось, утоление этой жажды позволяло забыть на время о прочих человеческих потребностях. Мне кажется, что мы стали последним поколением, которому было не все равно, что происходит в стране. И в этом смысле отъезд отца я воспринимал как предательство по отношению к стране в гораздо большей степени, чем предательство по отношению к семье. Все у них с матерью разладилось в последние годы. Думаю сейчас, что виноват был он, но и ее характер с трудом допускал компромиссы – обычная история. Мне было жалко мать, терявшую год за годом интерес к жизни за пределами телевизионного экрана, но претензии к отцу носили гораздо более принципиальный характер. Столько лет эти люди мечтали о том, как развалится эта система, и вот, когда оно свершилось, уезжать? Уезжать, когда представился уникальный случай сделать что-то хорошее, нужное, полезное? Этого я не мог понять и не мог принять. Я видел, как тяжело дается отцу его решение, но это не могло быть ему оправданием. Я был очень резок и даже жесток с ним все то время перед отъездом и первые годы после. Он переживал, пытался объяснить, а я не хотел слушать. «Ты поймешь когда-нибудь, надеюсь, очень скоро, что я поступаю правильно. Я поступаю правильно для себя, и я поступаю правильно для тебя. Эйфория быстротечна, похмелье будет долгим. Я историк и буду заниматься исследованиями, а не перекрашиванием черного в белое с тем, чтобы через пять лет снова перекрашивать в черное. А именно это и произойдет. Я знаю это, потому что я ученый и всю сознательную жизнь занимался историей этой страны. В ней уже были такие периоды, когда эйфория охватывала очень малую часть населения, так называемую интеллигенцию, склонную к ней в отличие от остального населения, составляющего процентов девяносто пять, если не больше, и занятого в основном вопросами текущего жизнеобеспечения, а потому вяло реагирующего на события в центрах столиц. Так что я на основании знания истории и собственного жизненного опыта утверждаю, что нынешняя эйфория ничем, по сути, не отличается от предыдущей, разве что внешними атрибутами – автомобилями, самолетами, этими новыми компьютерами и тем, что еще придумают, что создает иллюзию свободы передвижения и свободы информации».
– То есть, по-твоему, это иллюзия, и нет никакой свободы передвижения и свободы информации? – спрашивал я, чтобы хоть как-то остановить это брюзжание.
– Конечно, есть, – смущенно отвечал он. – Но взамен потребуется пожертвовать другой свободой, иначе не бывает.
– Какой другой? – взрывался я. – Ты еще скажи, что самолеты не увеличивают свободу передвижения.
– Костя, – грустно говорил он, – давай поговорим об этом лет через десять. В чем ты прав, безусловно, так это в том, что мы все хотели развала этого режима. Мы все – это вот те самые интеллигенты, о которых я говорил. Те самые, кто хотел свержения царя в семнадцатом году. Они тоже думали, что стоит царя свергнуть, так сразу всеобщее счастье и наступит. И мы думали: не будет этого коммунизма-социализма и этой партии со всеми ее съездами и этих генеральных секретарей – расчистится дорога, а по этой дороге куда же идти, как не в светлое демократическое будущее. Но что-то не складывается опять. Опять куда-то не туда поворачиваем. А куда – сами не знаем. В общем, я не знаю, что тебе еще сказать. Знаю только, ты потом поймешь, что я правильно сделал, а сколько лет на это потребуется, не знаю. Мне будет тяжело эти годы, потому что я очень тебя люблю. Ты – единственный человек на свете, которого я люблю. Поэтому я наберусь терпения и буду ждать, пока ты все поймешь.
Ждать ему пришлось долго. Моя жизнь была молодой и бурной, вокруг все бурлило с не меньшей силой, пуповины разрывались легко. Он звонил иногда, иногда писал без ответа. Однажды сообщил, что женился на своей студентке лет на двадцать пять моложе и всего на три года меня старше, милой девушке сложного итало-ирландского происхождения, вполне, впрочем, обеспеченной, которая через два года родила ему сына, а еще через два года – второго. Вот тогда, спустя семь лет, в конце девяностых, когда я делал МВА в Стэнфорде, мы и встретились.
Только когда я увидел его – с длинными профессорскими наполовину седыми волосами, загорелого, с тем же навсегда оставшимся в памяти взглядом грустных, все понимающих голубых глаз, – я понял, как соскучился. Он знал, что происходило со мной все эти годы в профессиональном плане, но не мог знать, чем я жил, я волновался перед встречей, он, думаю, куда больше. Но вот увиделись, и первым чувством – только счастье, только радость, потом уже грусть – как же так, целых семь лет...
Он очень смешно рассказывал об Америке, о работе и ничего о новой семье, пока я не спросил. Но и тогда сделал паузу, внимательно посмотрел мне в глаза – можно.
– У меня братья? – помню, сказал я, будто в первый раз узнал об этом.
– Да, – ответил он улыбаясь.
– Ты счастлив?
– Теперь, наверное, да. Была большая рана, никак не затягивалась, теперь я чувствую, что пойду на поправку.
– Ты, как всегда, уверен в том, что говоришь, ничего не изменилось.
– Многое изменилось, мир изменился, но в этом я уверен. Дай мне руку.
Я увидел слезы в его глазах и накрыл его руку своей. Так мы встретились после разлуки. Потом я первый раз был в его доме, точнее сказать, в их доме, поскольку отец никогда не умел обживать пространство, а жена его Тесса умела. Он познакомил нас, мы оба смущались. Она отлично выглядела – после двух-то детей – и совсем не была похожа на американку – ни на один из тех типов, которые знакомы по кино, и уж тем более ни на один из тех, кого можно встретить на улице.
Вечером, когда отец оставил нас одних и пошел посмотреть, спят ли дети, она сказал мне то, что считала важным сказать.
– Я люблю его, – сказала она. – Я не знаю, что ты думаешь, но я люблю его.
– Его всегда кто-нибудь любил, – я не мог сразу сдаться перед ее обаянием и прямотой.
– Знаю, – сказала она, – но я люблю сильнее, поэтому он со мной.
Я не думаю, что именно этот день примирил меня с Тессой и братьями, но начало было положено. Шли годы. Отец старел, Тесса расцветала, братья росли, я бывал у них раз или два в год, и мне всегда было там хорошо. Как-то раз я был у них с Ириной, мы выпили много вина, Тесса приготовила ризотто со спаржей и запекла какую-то рыбу. Была чудесная погода, похоже, начало мая.
– Ты ничего не хочешь сказать? – спросил я отца, когда женщины оставили нас вдвоем.
– Я говорю, – он раскурил сигару и откинулся в кресле, – я говорю, что если ты счастлив, то и я счастлив.
– Что должно означать...
– Только то, что я сказал, и не более. Только то, что я сказал. Она очень привлекательная девушка.
– Ты все еще подмечаешь разницу? – засмеялся я, и разговор пошел в другую сторону.
Теперь я понимаю, что Ирина не понравилась ни ему, ни Тессе. Наверное, они были разочарованы моим выбором, но приняли его гораздо терпимее, чем я когда-то принял выбор отца.
Интересно, что мать, догадываясь, по-видимому, что я общаюсь с отцом, никогда не задавала мне вопросов. Он просто перестал для нее существовать одновременно с Советским Союзом и со всем прежним укладом жизни. Она была очень принципиальная, мама, и если бы кто-нибудь попросил меня сформулировать ее главный принцип, я озвучил бы известное: «кто не с нами, тот против нас».
Итак, отец старел, но время задело его только внешне, почти не изменив сущности. То есть в некотором смысле он представлял собой прямую противоположность известному портрету, увековеченному замечательным английским писателем. Братья росли в своей совсем не американской семье, по непонятному стечению обстоятельств поселившейся в Америке. И вот теперь, как следовало из заявления отца, всему этому пришел конец.
– У тебя случилось что-то? – спросил я. – Как ребята?
– С ребятами все в порядке, с Тессой тоже, и со мной, в принципе, ничего не случилось. То есть не так: случилось, но не со мной.
– Ты мне откроешь тайну?