Михаил Кизилов - Капитан
С почты мы шли к причалу вместе, и Чумаков рассказал о себе. Оказалось, что он сам воспитывался в детдоме Мценска.
Там же и жил позже с семьей. Потом сосед поманил на Восток рублем. Поехал сначала на год. Зазноба появилась. Долго тянул, прежде чем написать жене правду. Развелись. На мальчишку ползарплаты отсылал. А зимой сынишка, первоклассник, катаясь с горы на санках, угодил в речную полынью. Спасти не удалось, и бывшая жена, не вынеся удара, слегла, истаяла как свеча. В произошедшем Виктор винил себя, топил свое горе водкой, глушил печаль в работе. Пробовал создать новую семью — не получилось, не смог перешагнуть через память. После поездки на родину еще больше замкнулся. С того времени и стал переводить деньги, слать посылки в детский дом, где когда-то сам воспитывался…
На причале перед нами выросла высокая фигура. Слегка покачиваясь на ногах, моряк неуверенной походкой подошел к Виктору Чумакову. Я узнал Витиного моториста.
— Слышь, капитан, вот… — он пошарил в карманах куртки и, вытащив пачку квитанций, протянул Виктору: — Тут за все месяцы… Виноват. Любовь — это не только цветочки, ясное дело…
Виктор исподлобья взглянул на него:
— Ясное дело… По всему Союзу тебя разыскивали…
— Мне с детства нравится игра эта… в жмурки, — осклабился моторист. — Возьми, капитан, обратно на буксир. Больше не подведу.
— Подведу, не подведу… Эх ты, — внешне спокойно, но с внутренним ожесточением сказал Виктор. — В одну и ту же воду дважды не ступают… Играй в свои жмурки на другом фарватере. Себе разбитой семьи не прощу, а уж от твоего крохоборства с души воротит.
Моряк в растерянности остался стоять на причале, а Виктор повел меня к себе на буксир.
В каюте, аккуратно прибранной, я спросил его:
— Ты чего с ним так круто?
— А-а! Подонок! — отмахнулся Витя и заходил по ковру. — Холостяка из себя строил. Я ему доверял, а он, гад, от уплаты алиментов укрывался. Дитя сладить ума хватило, а кормит пусть дядя. — Капитан некоторое время стоял не шевелясь; в вислых плечах и руках, тяжело опущенных в карманы, чувствовалась усталость. — Когда я об этом прознал — вмиг вышиб с буксира.
— А может, стоило его простить, Витя? Кто в жизни не ошибался! Квитанции показывал…
— Правду говорят: тупо сковано — не наточишь, глупо рожено — не научишь. Дело не только в алиментах. После его ухода с буксира кое-что другое вскрылось.
Я взглянул на часы. В двадцать один ноль-ноль мне нужно было явиться на свой корабль, который стоял на рейде.
— Витя, мне пора, обещал быть к вечернему чаю.
Чумаков глянул в иллюминатор: смотри, мол, что в природе делается. Но тут же вздохнул. При чем тут, дескать, природа, если человеку надо.
— Придется звонить самому.
Он оделся и ушел. Не успел я набросить шинель — Витя Чумаков уже в дверях стоит:
— Оперативный дал «добро». Уперед!
Как только буксир отошел от причала, Чумаков подозвал меня, кивнул на компас:
— Следи, чтобы на румбе было двести семьдесят. Выйдем прямо на твой пароход.
И точно. Минут через пятнадцать из тумана показался огромный борт корабля. Неистово работая машинами, буксир подвернул к трапу и прижался к кораблю, будто детеныш к матерому киту.
— Витя, пошли ко мне в гости, — предложил я.
— Не могу. Там, на берегу, может, еще кто застрял.
Поднимаясь но трапу, я услышал такое знакомое:
— Уперед!
Сон Стеньки Разина
Никто не ожидал такого обильного снегопада на пороге весны. Не верилось, что могло выпасть столько снега за одну ночь. Черные стены домов, темно-зеленые от патины бронзовые статуи прикрывали глубокие морщины проулков, врезавшихся в ослепительно белое лицо Праги, и вся она походила на строгую старушку, зачем-то снявшую чепчик с седых волос.
Утром город выглядел притихшим, незнакомым. Длинные вереницы машин двигались по улицам в этот ранний час осторожно, с нахлобученными шапками снега, в расчищенных передних стеклах виднелись напряженные лица водителей. Снег еще не таял; солнце едва-едва принялось за работу, разбрасывая искры, слепящие и радужные, будто вольтова дуга сварки делала первые надрезы на белой поверхности.
В общем потоке машин, выезжающих из Праги по Карловарскому шоссе, большой бело-голубой корпус «Икаруса» особенно выделялся. На фоне чистого снега, не загрязненного пока, автобус смотрелся гордым лебедем. Казалось, стоит ему выбраться из городской толчеи, помчаться по трассе — и сзади единой строчкой останутся соединенные им голубой цвет неба и белый — земли. Но автобус не спешил порадовать пассажиров, и они считали, что водитель попросту осторожничает на скользкой брусчатке.
С утра разъяснилось, но голова у водителя автобуса Карела Новака все еще побаливала, как случалось обычно при перемене погоды: старая контузия служила ему лучше всякого барометра, и продолжительность болей определялась непогодой. Не выглядывая в окно, Карел мог совершенно точно сказать, идет ли снег или дождь.
Но и теперь, хотя погода и установилась, крепко ломило в затылке. Чтобы Милена, гид, с которой сегодня совершал поездку Карел, не заметила этого, он массировал затылок небрежно, словно поправлял и все никак не мог приладить на затылке кепку. Со стороны казалось, что он то сдвигал ее на лоб, то снова натягивал поглубже.
На утреннем осмотре перед рейсом старый Махач сказал бы: «Давление, дорогой Карел, давление, пора на покой, в следующий раз и не просись на линию», — однако сегодня его осматривал новый врач, молодой, почти мальчишка: он смотрел молча, и Карел понял, что в следующий раз этот мальчишка так же молча запретит ему выезд на трассу. И все. А там рассказывай, не рассказывай про старые раны: в рейсы посылают только здоровых людей. А он к тому же еще староват.
Новый врач, конечно, пожаловался начальству: только было Карел полез в кабину, его позвали к управляющему.
Этому новенькому невдомек, что Карел с управляющим без малого сорок лет знаком, и управляющий Ян Седлачек только и сказал Карелу: «Зачем тебе лишние хлопоты? Бери отгул, когда с головой неладно». Это у Карела-то неладно… Ян хоть и в начальство вышел, а сообразить не может, что с его, Карела, головой нужно весь год отгулы брать…
Свободных мест с салоне автобуса не осталось. Ехали участники фестиваля политической песни из разных стран. Пока выбирались из города, все с интересом и любопытством рассматривали Прагу, и Карел не отвлекался, внимательно наблюдал за дорогой. В душе он гордился, что гостям нравится его родной город.
По шоссе автобус побежал быстрее, пассажиры ожили, заговорили, послышался негромкий смех. Карел знал, что сейчас кто-нибудь возьмет гитару, губную гармонику или концертино, начнутся песни, и от него, водителя, потребуется максимум внимания, потому что не слушать песен Карел не мог и поругался бы и с Махачем, и с этим мальчишкой-доктором, если бы его вдруг отстранили именно от этой поездки. Правда, с артистами всегда много возни: к автобусу во время стоянок они всегда опаздывают, дивятся чему-то в самом неподходящем месте, забывают в салоне вещи и даже музыкальные инструменты. Но Карел все прощал им ради концертов, которые как-то стихийно возникали в дороге. Ради этого можно было стерпеть и головную боль.
Карел прибавил скорость, и мокрый снег на шоссе таял, чавкал под колесами, а потом это чавканье превратилось в однообразное непрерывное фырканье, которое сливалось с шумом мотора, «Сейчас запоют», — подумал Карел. И точно: первыми достали инструменты — гитары, маракасы и что-то Карелу незнакомое — ребята из Сальвадора. Латиноамериканские ритмы бодрили в дороге; в музыку вписался гул мотора, шелест колес. Карел улыбнулся и прибавил газу.
Он знал: когда едут артисты из разных стран, они будут петь по очереди, выдерживая вежливые паузы; одних наградят аплодисментами, для других наградой станет молчание.
Так и есть, подумал Карел и снова улыбнулся: после восклицаний в адрес сальвадорцев запели девочки-болгарки. Они неторопливо начали какую-то серьезную песню, и во всей этой неторопливости звучало столько сдерживаемого гнева и боли, что Карел, не понимая слов, догадался: поют о войне. Пели они очень хорошо. Когда песня кончилась, в автобусе, как и предполагал Карел, замолчали, и он подумал, что народ, сверх меры познавший войну, невзгоды, передает потомству боль и ненависть другим путем, не воспоминаниями. Может быть, и с каплей материнского молока. Так ли это, не так, но в их отряде, воевавшем на стороне Красной Армии, была словачка, родившая в сентябре сорок второго года мальчика, и она пела ему песню, которую и колыбельной-то трудно назвать: «Лютый ветер, запах крови, черный вечер пришел». Где сейчас этот мальчик, Карел не знал и песни той не слышал уже сорок лет, а вот хорошо помнит, как умолкал ребенок, едва мать запевала. Ян Седлачек был тогда у них командиром отряда, он просил ее подыскать что-нибудь повеселее, нечего тоску разводить. Мать запевала другую песню, но ребенок не унимался, пока не услышит «Лютый ветер…», это у него вроде приварка к материнскому молоку было…