Эдуард Тополь - Завтра в России
– Ну и что? Селектора нет?
– Да ну его, селектор! – вяло сказала секретарша, проведя своим томным, с поволокой взглядом по стройным офицерским фигурам Сухина и Шарапова.
– Иди, иди, телка! – недовольно кивнул ей на выход Вагай, а Сухин взял телефонную трубку:
– Сухин слушает… Где?… Ну и чего вы ждете?… Сейчас выезжаю!…
– В чем дело? – спросил Вагай. /
– На Рогожной улице бабы грабят продмаг, – сказал Су-хин. – Милицейскую собаку зарубили топором. Разрешите мне их лично успокоить, Федор Ильич.
– Успокоить мы должны весь город, – задумчиво произнес Вагай.
– Но первым делом нужно найти агентов сионизма. Слыхали, что Стриж сказал? Мы уже фигурировали на Политбюро! Но если мы найдем агентов сионизма… Поэтому так, Сухин: всех баб, которые грабят магазин, передашь в КГБ. Не может быть, чтобы никто из них в прошлом не спал с каким-нибудь жидком. Ты меня понял, Шарапов? Человек десять-пятнадцать должны сознаться…
– У меня они все сознаются. Даже целки! – усмехнулся Шарапов.
Карательные отряды милиции и КГБ, водометы и «черные вороны» с воем сирен носились по городу, спеша ко все новым и новым вспышкам народного недовольства. Но хотя полковник Сухин лично принимал участие в «успокоении» города, успокоения не наступало. Даже простая операция по аресту женщин, поднявших скандал в продовольственном магазине на Рогожной улице, превратилась в новую кровавую схватку, потому что как раз в это время мимо шла рабочая смена завода «Станкостроитель». «Наших баб бьют!» – крикнул кто-то, и этого стало достаточно, чтобы рабочие, выламывая колья из заборов или вооруженные неизвестно откуда взявшимися кастетами, обрезками металлических труб и даже пистолетами, бросились на милицию. После войны в Афганистане у населения страны появилось полно оружия – ворованного из армии, самодельного, привезенного тайно из Афганистана. Так что в первые же мгновения два милицейских фургона – так называемые «черные вороны» – были перевернуты и шесть милиционеров пали замертво с разбитыми черепами. В следующую минуту милиция пришла в себя, открыла огонь, толпа, отстреливаясь из пяти пистолетов, стала разбегаться, оставляя на грязном снегу раненых и убитых. А в это время новая вспышка самоуправства уже вывернулась в другом конце города. Там толпа женщин и подростков атаковала хлебопекарный завод…
Есть в людской психике, в психологии села, города и даже целого народа нечто, не поддающееся объяснению простой логикой. Народ, который почти восемь десятилетий покорно терпел куда более кровавые бани сталинских, например, репрессий; люди, у которых за одну ночь могли арестовать и уничтожить всех их близких: отца, мать, сестер и братьев, и которые безмолвно, поколениями несли в своих душах рабскую покорность любому кнуту, милицейскому погону, партийному чину; мужчины, женщины и дети, которые еще вчера ночью привычно, как по Божьей заповеди, сами записывали себе на ладони номера в очереди за буханкой хлеба, – эти самые люди по совершенно, казалось бы, мелкому поводу, не сравнимому, во всяком случае, с их исторической бедой и опытом их многотерпенья, вдруг перестали быть чувствительны к страху, обезумели.
Правда, в этот вечер город Екатеринбург, бывший Свердловск, еще и сам не знал размеров своего умопомрачения. Так, заболевая лихорадкой, человек в первый день чувствует лишь недомогание, головокружение, озноб, и ни он сам, ни самый лучший доктор не могут предсказать, как будет развиваться болезнь и какой высокой будет назавтра температура. Повышенная раздражительность народа, агрессивность, сыпь публичных сканадалов и схваток с милицией, отмеченная кружочками на карте города в кабинете Вагая, говорили, наверно, о том, что больному нужен постельный режим, покой, крепкий сон и повышенное питание. Врач, однако, применял иные средства. Он применял водометы, дубинки и милицейские пистолеты «ТТ»…
– Все подходы к 19-му отделению заняты курсантами милицейского училища, – говорил Степан Зарудный, стоя над газовой плитой и с волчьим аппетитом поедая жареную картошку прямо из сковородки. – Туда не прорваться…
– Мы прорвемся, – убежденно ответил Анатолий Гусько. Гусько и еще два молодых «афганца», все трое в вылинявших и стареньких малиновых беретах десантников, сидели в узкой, как пенал, комнате-квартире Зарудного, пили чай из разнокалиберных стаканов. У одного из этих «афганцев» рука была перевязана грязным бинтом, у второго ссадина на лбу была залеплена пластырем…
Квартира у Зарудного была типично холостяцкой – большой продавленный диван, немытая посуда в раковине, три алюминиевых тарелки вместо пепельниц (и все три полны окурками), форточка на морозную улицу открыта настежь. Сквозь эту форточку в квартиру доносился вой милицейских сирен и рев проносящихся мимо милицейских водометов, мотоциклов с колясками и «черных воронов».
Пережидая этот рев, Зарудный молча поедал картошку, потом сказал, кивнув на окно:
– Ты видишь, что делается?
– Мы прорвемся, -упрямо повторил Гусько. – Нас сорок человек. А если нужно, мы соберем и пятьсот! «Афганцев» в городе больше пяти тысяч. И люди на все готовы, только спичку поднеси!
Зарудный доел картошку, налил себе чай из заварного чайника и одновременно закурил папироску «Казбек».
– Допустим, вы прорветесь, – сказал он, наконец. – Но сколько человек могут получить пулю?
– Ребята знают, на что идут, – ответил Гусько.
– Нет, это не выход, – Зарудный затянулся папироской. – Утром у нас речь шла только о Стасове, Обухове и Колесовой. Тогда я сам был за операцию и даже поехал на разведку. Но теперь они уже понахватали сотни людей… Даже если вы отобьете Стасова, что это изменит?
Еще несколько милицейских машин с воем пронеслись за окном.
Зарудный подошел к окну и выглянул на улицу. Сверху, с высоты пятого этажа, на котором находилась его квартира, не было видно ничего, кроме пустой заснеженной улицы, над которой уже сгущались ранние зимние сумерки. Но и Зарудный, и сидящие за его спиной парни знали, что сейчас происходит там, куда помчалась милиция.
– Мы не можем сидеть сложа руки, – начал Гусько.
– Ерунда! – резко повернулся к нему Зарудный. – У них оружие, армия, танки. А у вас? Голыми руками мы против них – ничто! Но есть другая идея…
29. Где-то в Сибири, в лесу, в восточных предгорьях Урала. 17.30 по местному времени
Хотя в камине жарко горели дрова, Горячев теперь постоянно мерз… Лариса сидела подле него в кресле-качалке, молча и быстро вязала в тишине, и нехорошие мысли о близкой смерти мужа лезли ей в голову. Уже восьмой день он не встает с кровати даже для короткой прогулки – у него уже нет сил. И уже пятый день Лариса даже не просит его прекратить эту бессмысленную, самоубийственную голодовку. Ну кто, кто в целом мире знает о том, что он голодает? Когда Сахаров голодал в горьковской ссылке или когда другие диссиденты объявляли голодовки в тюремных камерах, у них всегда был шанс через сокамерников или родственников передать об этом на Запад, заставить мир кричать о них Кремлю. Но здесь, на этой глухо огороженной и тщательно охраняемой даче, – где? под Иркутском? Свердловском? Хабаровском? – у Горячевых не было даже этого шанса.
Руки Ларисы нервно крутили спицы, клубок серой шерсти из распущенной оренбургской шали вращался у ее ног. Лариса вязала шапочку мужу, шерстяную шапочку-ермолку для его мерзнущей лысины. Только вряд ли это ему поможет. Даже его дыхания уже почти не слышно… 16 месяцев полной изоляции на этой даче – без газет, телефона, радио и телевизора – плюс двадцать семь дней отчаянной голодовки изменили Горячева почти неузнаваемо. Он постарел не на 16 месяцев, а на 16 лет. В этом маленьком, исхудавшем, слабом и совершенно лысом старике, что лежал сейчас на кровати небритый, с открытым, словно проваленным ртом, и укрытый тремя одеялами и пледом, было невозможно узнать того сильного, энергичного и обаятельного жизнелюба, который совсем недавно не только правил гигантской империей, но и заворожил, покорил весь мир своими проектами реформирования советского тоталитаризма в систему прагматической демократии… Господи, ничего от него не осталось, ничего, кроме упрямства. Но он скорей умрет, чем прекратит голодовку! Собственно, он уже умирает…
А когда он умрет, выпустит ли Митрохин ее из этой лесной могилы? Или сошлет в какую-нибудь глухую сибирскую деревню, чтобы мир так и не узнал о смерти Горячева?
Спицы еще быстрей заходили в руках Ларисы, слезы выступили на глазах. От этой тишины и снега на окнах можно действительно рехнуться. Лишь изредка, пару раз в неделю, откуда-то из-за леса донесется резкий взрев реактивного двигателя, затем взлетит над лесом эскадрилья реактивных истребителей, прочертят небо узкими белыми респирационными хвостами и – снова тихо, как в могиле. Сутками! Она, Лариса Горячева, хозяйка Кремля и теневого «кухонного» правительства, обречена теперь сгнить в этом лесу, неизвестно где. Даже местонахождение этой дачи невозможно выпытать у безмолвных солдат охраны! Раз в день, рано утром, в воротах дачи появляется военный вездеход. Взвод солдат – в большинстве, чучмеки: узбеки или таджики – заступает на суточное дежурство по охране дачи, а начальник караула ставит на крыльцо дачи судки с горячим обедом и ужином. Скорее всего – с кухни соседнего, за лесом авиаполка. Днем те солдаты, которые свободны от распиловки дров и охраны, либо спят в маленькой караулке у ворот, либо режутся там в нарды, а вечером начальник караула так же молча забирает с крыльца дачи пустые судки из-под еды. Вот и вся рутина этой ссылки – сиди в доме или ходи вокруг него по «малому гипертоническому кругу», как назвал эту прогулку Горячев, когда их только привезли сюда.