Анатолий Ким - Отец-Лес
А я бы на его месте не давал разум тому, кто уродует свою руку, запуская её в жерло вулкана, чтобы вынуть оттуда некий светящийся шар – не надо было давать прометеев огонь в такие руки, которые слабы, сгорят сами и уронят ком священного огня. Когда мой Лес сгорит от этого огня, кому же следующему циничный Кладовщик отмерит своего божественного товару? Если МЫ и Я утратим обличья прекрасного Леса и божественного Человека, то какой же вид примет то самое в нас, что не сгорит и не подвергнется смерти? Была игрушка замечательной, и упоительная игра длилась немало времени – но стоило ли Тому-Кто-Даёт-Высокий-Разум относиться со столь железным безразличием к участникам этой славной игры?
На его месте я не открыл бы мысли тому из моего Леса, который использует возможности вдохновенного мышления на потребу своим мелким и низменным желаниям. И ещё я не дал бы разума тем несчастным из моих деревьев, которые с упорством, достойным лучшего применения, начинают докапываться до причин, почему жизнь бессмысленна и зачем смерть обязательна, тем, которые волокут свою душу на помойку тоскливейших проблем, называемых вечными, и сами постепенно превращаются в выброшенную сволочь, во что-то немыслимо несчастное и безнадёжное, вроде тех всегда мокрых, мёрзнущих крыс, которые плавают в сточных водах городских клоак в глубоком бетонированном подземелье. Да, не нужно было давать разум таким, как я, не приемлющим холодную гармонию небес – не потому, что не видят её, а потому лишь, что от всей души проклинают её.
Выпадение своё из общей системы вселенских закономерностей Николай Николаевич Тураев воспринял как рождение – смерть – свободу, переход в такое качество бытия, которое было равносильно небытию и при котором исчезало всё человеческое – событийное. А Глеб Тураев то же самое определил как вхождение в заключительное состояние духа, каковой через всё своё развитие подошёл к моменту истребления самого себя – и я не могу определить, кто из них более прав. Потому что, воплощаясь в деда, я вкушаю густую полынную горечь ничем не разбавленного абсолютного одиночества, и это хорошо содействует росту и укреплению во мне зыбкого, как миражи пустынь, мечтательного равнодушия к реальному злу человечества. Переходя же в духовность внука, я весь напрягаюсь во внимании, озлобляюсь и настораживаюсь, чтобы не упустить тот самый последний и самый важный для всего моего существования миг, когда я смогу прекратить эту безмерно длинную цепь гнетущих часов жизни одним ударом, в который вложу чувство великой правоты, истинности, торжествующей победы. Моя погибель на земле, где я появился и возрос по воле Того-Кто-Даёт-Жизнь, может быть достойно отмечена тем мечтательным равнодушием, что познал я через Николая Николаевича, который в одну секунду выпал из всеобщих условностей человеческого мира и с тех пор стал мечтать не о том, что будет или может быть, а о том, чего никогда не будет. Моё полное исчезновение может сопровождаться и тем головокружительным ощущением нового пути, который откроется сразу же вслед за неощутимым нажатием пальца на спусковой крючок автомата, или после того, как этот же палец прикоснётся к кнопке пускового устройства межконтинентальной ракеты. Кинувшись ночью в колодец или в холодную осеннюю реку, бросившись вниз с подоконника одиннадцатого этажа, впрыснув сквозь пустотелую иглу шприца смертельного яду в руку, я, может быть, сумею преосуществить в действие и в поступок своё страстное желание _не жить_. Но мне, как и Степану Тураеву, только что вытянувшему из колодца свою дочь Ксению, непонятно, что же будет дальше – вслед за этим беспощадным действием и непостижимым поступком любимого дитяти.
Степан сидел возле колодца и гладил во тьме свою собаку, лохматого нестриженого фокстерьера, который жался к коленям хозяина, а горбатый старик, который не был горбат к тому времени и вовсе ещё не был стариком, прилаживался к окуляру своего самодельного телескопа, готовясь всю остальную жизнь посвятить наблюдению за космическими телами в небе. Лесник же Степан Тураев испытывал тоскливое недоумение, горечь Отца-леса, которому никак не понять, почему его дочь, тоненькое деревце, липа, благоухающая белым первоцветом, захотела вдруг погубить себя, и горькое недоумение не исчезло до конца дней Степана, до его одинокой старости, когда многое уже забылось, а это нет, и уже ставший горбатым старик звездочёт высматривал в ночном небе символические знаки, могущие объяснить всё в жизни землян, в том числе и отгадку печальной тайны, почему юные дочери Деметры с такою беспощадностью чёрной страсти стремятся к уничтожению самих себя.
Сыну Степана, математику Глебу Тураову, спустя много лет после смерти отца пришедшему в лесной угол, где раньше стояла отческая изба, а теперь находился кордон государственного заповедника, Глебу Степановичу Тураеву было уже предельно ясно, почему он должен покончить с собою, зачем для этого нужно было ему вернуться на Колин Дом. Безо всяких звездочётов с их туманной мудростью математик смог вычислить карандашом на бумаге, что энергия зла настолько же превышает энергию добра, насколько пространство вселенской пустоты превосходит объём всего вещества Вселенной. И так как добро не что иное, как идея, рождённая материей для своего продолжения во времени, то и зло соответственно не что иное, как идея, исходящая от космической пустоты для подавления дерзостного начала жизни. Но это значит, что возможностей большего, долженствующего поглотить меньшее, примерно в 10^38 раз больше, чем возможностей этого меньшего отстоять себя после случайного появления на свет******.
***
****** Число 10^38 взято из высказываний Циолковского.
Выход из атомного ядра энергии, заключённой там, означает не что иное, как самоистребление вещества, то есть способ, которым достигается затаённое в глубинах материи желание _не существовать_. Вещественный мир, включающий в себя все небесные тела, чувствует свою малость и случайность как стыд и вину, и ему хочется скорее закончить своё пребывание в ничтожестве – перед враждебным миром небытия, который превосходит нечаянный мир слабого вещества во столько раз, сколько выражает собою никому не ведомое число:
100000000000000000000000000000000000000.
Что я смогу противопоставить силе подобного превосходства?.. Моё существование почти не существует – оно мало настолько, что становится уже невыносимым. Что такое Лес, как не зелёная плесень на поверхности остывшего круглого камня? Я не понимаю: зачем жизнь? Для чего ей надо было появиться? Я глубоко сочувствую всем деревьям, былинкам, мошкам, зверям и птицам Леса – им предстоит ещё очень долго суетиться в устремлении своём жить, но я ничего не могу сказать им в утешение.
Вот уже стоит сентябрь, нежаркое солнце первого месяца осени размыло все самые яркие краски на лесной поляне, оставив лишь те, что близки к желтому цвету, напоминающему о бесшумном пожаре листвы, что вспыхнет совсем скоро. Я прибыл сюда несколько дней назад, и только сегодня, воспользовавшись тем, что хозяин дома отбыл с кордона в город, взял его ружьё, зарядил картечью в оба ствола и пришёл к раздвоенной сосне, чьи изогнутые стволы напоминали древнегреческую лиру. Я не хочу сейчас торжественно прощаться с человечеством или, наоборот, слать ему проклятья, не испытываю по отношению к жизни ни любви, ни ненависти, не знаю никакой вины перед нею и не считаю, что предаю её. Хорошо понимаю: когда свинцовой картечью снесёт мне половину черепа, я не испытаю никакого удовлетворения, потому что в каждом осколке кости, в каждой капле разлетающейся по воздуху жижи моей будет содержаться всё та же моя неизбывная горечь: Я ОДИНОЧЕСТВО. И всё же я доведу до конца то, что собираюсь сделать, потому что ничего другого для меня не остаётся. По-другому не выйдет, ибо всё кругом, на что ни брошу взгляд, – на каждом шагу всё, что встречается мне, подтверждает правоту моей простой догадки.
Когда я шёл из деревни на кордон, тракторист пахал поле, выворачивая лемехами мощных плугов толстые пласты земли – и он, в серой телогрейке, краснолицый и сосредоточенный, приуготавливал погибель этой серозёмной почвы, истощённой Деметры Нечерноземья. Потому что со всей мощью механизированного оратая совершал всё же работу могильщика, старательно погребал под слоем вывернутого наверх мёртвого песка тоненький слой жизненосного гумуса. Я прошёл мимо – не мне было учить тракториста пахать. Дорога далее шла через лес, мимо огромной вырубки – и там выглядело так, словно на этом месте взорвали небольшой мощности атомную бомбу: вся земля была содрана, корявые пни со спутанным корневищем вздыбленны, полуповаленные черноствольные ели косо торчали оборванными вершинами к небу. Тяжёлыми колёсами лесовозов были выбиты такие страшные колдобины и рвы, что живая дорога, по которой когда-то Николай Николаевич ездил от лесной усадьбы к деревне, была изнасилована, обезображена и убита. Всё в мире подвергалось желанию уцелеть и защитить своё странное появление из небытия – вся печаль мира была в этом.