Григорий Бакланов - Навеки — девятнадцатилетние
Ещё двоих поднял в кустах Чабаров и гнал пинками, бегом. С поднятым в руке автоматом бежал за ними, успевая пинать с обеих ног. Бойцы — кто с хохотом, кто зло посверкивая глазами — ждали. Немцы беспокойно пожимались. Добежав, двое ткнулись в толпу, толпа дрогнула. И сейчас же офицер, стоявший ближе других к Третьякову, улыбкой выпрашивая позволение, опустил единственную поднятую вверх руку — другая, толсто обмотанная бинтами, на перевязи висела перед ним, — суетливо доставал что-то из полевой сумки, достал, протягивал издали Третьякову, лопоча по-своему. С лица его, как умытого, падали мутные капли. Немец держал в руках целлулоидный круг и артиллерийскую координатную мерку, не такие, как у нас, непохожие, совал их, поощряя взглядом, кивал, кивал. Третьяков инстинктивно отстранялся. И неожиданно для самого себя громко сказал немцам:
— Нихт шисен! — И жестами показывал, что их не расстреляют, — Арбайтен! Нах Сибирь!
Пленные зашептались, засквозили на лицах бледные улыбки. Недалеко разорвался прилетевший из-за гребня немецкий снаряд, и чей-то потаённый злорадный взгляд из толпы поймал на себе Третьяков.
Расталкивая пленных, Чабаров отбирал у них оружие, в общую кучу кидал на землю полевые сумки, ранцы.
— Чего с ними делать со всеми? — спросил он.
— Что делать? — И, разозлясь на себя за внезапную жалость, Третьяков крикнул, чтоб все слышали: — Сколько в них будет во всех лошадиных сил? А ну, гони, пускай «форд» вытолкнут.
Под хохот бойцов Обухов погнал пленных к застрявшей в пахоте машине:
— Арбайтен! Арбайтен!
Не сразу поняв, что от них требуют, немцы облепляют машину, не столько выталкивают, как жмутся к ней.
Бойцы кричат:
— А ну, рраз-два! Рраз-два!
— Раскачивай! Раскачивай!
Просвистело над головами, несколько разрывов взлетает недалеко. В кузове — снаряды. Если в них попадёт и они рванут, от немцев, облепивших машину, от бойцов, помогающих криками, останется одна общая воронка. Немцы налегают осмысленно, кто-то свой командует им, и грузовик, завывая мотором, дрожа от усилий, несколько раз почти выезжает наверх и опять скатывается в яму, вырытую колёсами. Налегают снова, открыв дверцу, шофёр что-то кричит, опять машина, вся сотрясаясь, ползёт наверх. В последний момент, не выдержав, набегают бойцы, вместе толкают плечами, руками, сапоги упираются в отъезжающую из-под ног землю. Задрожав в последнем усилии, грузовик выкатывается, отрывается, и все вместе по инерции бегут за ним несколько шагов и останавливаются. Общие от общей работы улыбки сходят с лиц.
— А ну, давай их… Кытин, Обухов! — хмурясь, оттого что слышит летящий снаряд, приказывает Третьяков. — В тыл их… Давайте… Быстро! — продолжает говорить он и слышит, что снаряд летит сюда, и немцы тоже слышат это и все слышат.
Кузов фузовика, тяжело переваливаясь, удаляется, будто оседает в кустах. Два взрыва один за другим встают на поле, заслонив его. «Мимо!» — успел подумать Третьяков. И тут сильным ударом, так, что он еле устоял на ногах, швырнуло в сторону левую его руку. Закричали пленные, расступились. На земле корчился немец. Третьяков попробовал поднять руку, она странно переламывалась, свисала в рассечённом рукаве. И вот когда началась боль, замутило до дурноты. Зажмуриваясь, как от горячего, стиснул зубы, пытаясь болью задавить боль. Увидел мгновенно, как в занесённой руке Чабарова блеснул приклад автомата, высокий немец шатнулся от него, пальцами закрыл разбитое лицо.
— Не бей! — крикнул Третьяков и не осилил себя, застонал.
Часа через полтора врач полка, совместив перебитые кости, прибинтовал ему шину к руке.
— Выше подтяни ему, — говорил он сестре, которая вешала руку на косынке. — Ещё вот так. И полюбовался на свою работу.
— Отрежут мне руку? — спросил Третьяков, не сумев скрыть испуга.
Врач улыбнулся, привычно бодрым тоном сказал:
— Вы ещё этой рукой повоюете. Ещё будете немцев бить этой рукой. Если, конечно, война не кончится раньше.
— Спасибо, доктор! — поблагодарил Третьяков. — Третий раз и все в эту руку.
— Третий — значит, последний. В жизни все до трех раз.
Раненых было не много, все они, кто мог ходить и ползать, сползлись на солнечную сторону дома, ждали отправки, и врач тоже вышел на улицу постоять.
— А что, много там немцев? — спросил он, прислушиваясь к недалёкому погромыхиванию орудий. — Большими силами прорываются?
Теперь Третьяков уловил в его голосе некоторую тревогу.
— Да нет, непохоже. Но вы на ночь все же выставляйте посты.
— Из кого?
— Да хоть из легкораненых, которые при санчасти.
— Раненые должны выздоравливать, — сказал врач, и на лице его с поднятыми бровями появилось философское выражение.
— Захотят жить, постоят.
Третьяков неловко пошевелил плечом, боль прожгла насквозь. Хмурясь, он наблюдал за сержантом, усатым, здоровым, крепким, который, с веником выйдя из дома, подметал у крыльца, согнувшись, старательно пылил.
— Лодырей своих не жалейте, — сказал он врачу. — Тут немцы бродят, учтите. Днём остерегаются, мы чуть колесом их не подавили, спасались в кустах, а ночью… Оружие ведь валяется везде.
Подошла санитарная повозка, начали грузить раненых. Решив для себя, что ехать ему во вторую очередь, потому что есть тут раненые похуже, Третьяков в шинели внапашку сидел на ступеньках крыльца, смотрел, как распоряжается у повозки санинструктор, молодая, властная, резкая; ездовой только вздрагивал от её голоса, опрометью кидался исполнять, и все — не в ту сторону.
Погрузили тяжелораненого. Его положили в солому на дно повозки, он слабо постанывал. Кто мог, ковылял сам, стараясь казаться жальче, чем есть. Достав зажигалку из кармана, Третьяков закурил, глубоко и сладко вдохнул дым, рассматривал полу своей шинели, вкось забрызганную его кровью, уже присохшей, ржавой. Он попробовал оттирать её, сминая сукно в пальцах. Боль, приглушённая новокаином, сейчас не слишком тревожила его, такую боль терпеть можно. Не раз ещё будут с кровью отрывать бинт от живой раны, пока она не загноится и повязка сама начнёт отставать. Мысленно он уже видел весь путь, который ожидает его. В этот раз, наверное, загипсуют руку. Вспомнился парень в санлетучке, как он щепочкой вынимал червей из раны. Вот что, наверное, терпеть трудно, когда чешется под гипсом…
— Лейтенант! Иди!
От повозки врач звал его и махал рукой. Решив с самого начала, что места ему не будет, и настроившись так, Третьяков обрадовался. Подошёл.
— Садись, — говорил врач. — Езжай. И в путь, осторожно похлопал по спине. Теперь, когда его отправляли в тыл, он почувствовал смутную вину перед теми, кто оставался. И тут заметил пожилого бойца у стены хаты. Он сидел на земле, вытянув ногу в свежих бинтах, усмехнулся нехорошо и сразу опустил глаза. Третьяков помедлил.