Макс Гурин - Новые праздники
Так и я с Ваней. Так и он с кем угодно, и с Мэо в том числе, когда Ване в его альбоме понадобились живые барабаны. Бедные мы глупые мальчики, блядь.
Мы раз с ним пообщались на тему моих песен на элиной территории, два пообщались, три, а потом уже стали общаться по всей территории окружающего ебаного мирка, и не то что там по поводу моих или его песен, каковые оказались более чем, а вообще по всем остальным поводам.
Не прошло и двух-трех недель, как мы уже ходили вместе по городу, и общались так, как будто знали друг друга сто лет. До знакомства с ним я и не подозревал толком, что возможно в таком возрасте после столького говна и элементарной усталости от всей совокупности жизненной поебени так коротко сойтись с каким-то новым человеком. Прямо скажем, даже не сойтись, а просто-напросто подружиться.
У нас оказалось очень много общего начиная с культурных интересов и заканчивая психологическим типом любимых женщин, между каковыми двумя координатами был ещё целый длинный ряд иных промежуточных совпадений. И собственные наши психологические конституции были весьма родственны по своему устройству. Эту общность сразу выкупила моя мама и сразу выделила Ваню из общего числа моих друзей. Она, моя дорогая мама, будучи искренне уверенной, что ее сын — полный распиздяй, испытывала слабость к Ване, ибо сам факт его существования в восприятии моей мамы демонстрировал ей, что распиздяй не только ее сын, а возможно и целое поколение таких вот интеллигентных молодых богоборцев с годом рождения где-то в начале семидесятых, низвергнутых в этот ебаный мир на заре строительства Байкало-Амурской железной дороги.
В глубине душонки я даже немного завидовал Ване, выходцу из семьи профессоров Донецкого Университета. Я завидовал тому, что когда я решил обозначить свои отношения с Небесным Папашей женитьбой на своей первой любви, и в ещё большей глубине душонки иногда смутно сожалел, что я не могу послать все на хуй и броситься в омут страстей, покидать на хуй все институты (что единственное мне впоследствие удалось), уехать прочь из родного города и стать человеком, «живущим на белом свете», сочиняющим песни, пишущим стихи и ежедневно борющимся за свое существование, — Ваня, в отличие от меня, все так и сделал: побросал на хуй все институты, и уехал сначала в Питер, где жил несколько лет, а потом перебрался в Москву.
Мне вообще всегда было стыдно, что я родился в Москве, в самом центре, в отличие от Эдуарда Лимонова или Вани Марковского. Стремиться же на вольные хлеба зарубежной цивилизации уэлссовских элоев я уже не могу себе позволить ввиду того, что не хочу идти путем, отработанным моей Имярек. Я, блядь, не для того рожден, чтоб по проторенным тропам ходить — мне моё нужно, и чтоб ни у кого такого не было. Увы, это так. Увы, мне не стыдно. Такая хуйня.
Ваня любезно ввязался в мои безнадежные девичьи песни, и вообще мы как-то ввязались друг в друга, и целую осень грустно и очень быстрым шагом бродили по центру Москвы и пиздели о ебаной жизни. Иногда, когда нам везло, мне с попсовыми, а Ване же далеко не с попсовыми деньгами, мы позволяли себе забираться в недорогие кафе и тихо сидели там, попивая кофий и куря преимущественно «LM».
С одной стороны, это выглядит весьма романтичным, когда два молодых пидараза ходят вместе по центру осеннего, единственного в мире именно славянского мегаполиса, заходят в кафе, говорят об искусстве, об официозе и андеграунде, о том и о сём, о конкретных проектах одного и о столь же конкретных другого, а позади у каждого уже есть какой-то багаж, а будущее туманно, а за окошками новоевропейская иллюминация, блядь, время от времени падает первый снежок, — но на самом деле, это все, конечно, полная хуйня, поскольку к величайшему сожалению нам с Ваней было уже не по двадцать, а близко к двадцати пяти, и в нашем возрасте Джим Моррисон, например, отъебал уже разными способами пол-Америки, а мы же продолжали тупо сидеть в буфете какого-то перифирийного полустанка, вынужденные ждать отправления поезда, ибо никакой другой альтернативы не существует, и пешком не дойдешь, а поезд починят хер знает когда: к тридцати, к сорока ли нашим годам, к пятидесяти ли. А ждать при этом нет времени, но не ждать нельзя, потому что если пойти пешком, то свалишься замертво через сто километров, ибо и отдыхать времени нет, а оказаться надо в пункте удаленном на две тысячи с половиной тысячи аллегорических верст. Но ждать решительно невозможно, потому что когда мне будет пятьдесят, Имярек будет уже пятьдесят девять, — поэтому ждать нельзя. Но не ждать нельзя, потому что в противном случае не доберешься до нее никогда, и Ваня так же не доберется туда, куда ему надо.
И Ваня сидел со мной в этих кафе, а я сидел в этих кафе с ним, и оба мы ждали поезда, который динамил нас, невзирая на купленные за свои честно заработанные трудовые гроши билеты. Еб его мать, этого ебаного поезда, который, похоже, собрался нас уморить!
И всех же, блядь, при этом, конечно, можно было понять! Можно было понять, что у машиниста на этом чужом для нас полустанке живет его, блядь, Вечная Возлюбленная, которую он не ебал сто с половиной лет, и все это время грезил о ней. Да и можно ли винить машиниста, который просто воспользовался моментом? Можно ли винить его за то, что он слишком человечески обрадовался, когда понял, что в его паровозном котле все переломалось на чертов хуй, и теперь хер его знает, когда механик починит. Его, блядь, механика, ещё разбудить нужно после субботней попойки.
Ну вот, разбудили. Он, Гришка какой-нибудь ебаный, все деловито осмотрел и сказал, что сегодня работать без мазы, деталей, де, нет, — надо в соседний райцентр, бля, ехать за самой главной шестерней, которая полетела, блядь, на хуй!
И мы с Ваней сидим в этом ебаном периферийном буфете. До сих сидим. Чем это все кончится?
Так уж получилось, что прошлой осенью Ваня оказался абсолютно единственным человеком, который меня понимал на все сто. Это правда, а не для книжного, блядь, протокола. И я очень хочу надеяться, что и я понимал его тогда, да и сейчас понимаю.
Он был, как и я, «культуролог». То есть, слал на хуй все узкоспециальное, хотя и врубался во все от бога, во имя хуй знает чего, но во имя того же, во имя чего и я.
Он так же, как и я, не мог и не считал нужным делать выбор между литературой и музыкой, будучи равно одарен и там и там.
В ту самую осень я хуел от своих девичьих песен, которые все меньше и меньше походили на попсу, но зато все больше и больше выражали суть именно моей души, души физиологического мужчины, сексуально ориентированного согласно европейской традиции. А Ваня в это время, как оказалось, страдал той же самой хуйней и мучительно, хоть и с присущей ему, как и мне, легкостью пера созидал поэтический цикл «Стихи Патриции Дуглас». По его замыслу следовало считать, что Патриция Дуглас реально существующая девушка в возрасте между двадцатью пятью и тридцатью годами, англичанка польского происхождения, пишущая свои стихи почему-то по-русски. Короче, тот же самый тип моих любимых абсолютно сумасшедших девочек, которых любит также и Ваня. При чем любит он их так, что под каждой строчкой этого цикла я мог бы смело поставить свою подпись, если бы мне, конечно, посчастливилось их сочинить. Но посчастливилось Ване…
LVIII
Между двумя своими заграничными турами мне удалось завершить забивку барабанных партий в «Alesis» для протоварината моих девичьих песен, каковому не суждено было сохраниться в памяти потомков.
Таким образом, встал вопрос о записи бас-гитары. Мне все ещё хотелось все делать насколько это возможно с живыми музыкантами, и я позвонил нашему Вове Афанасьеву и попросил его прописать мне бас. Он не отказался.
На следующий день я уже был у него с аккордовыми сетками всех пяти песен, из которых в измененном до неузнаваемости виде до сегодняшнего дня дожили лишь четыре. На тот период у меня ещё не возникло губительных сомнений в вовиной музыкальной компетентности, и потому я ограничился именно аккордовыми сетками вместо четко выписанных нот.
В эту неделю, которую Вова милостиво, за что ему большое спасибо, целиком посвятил моему ебанутому творчеству, мы переживали с ним ренессанс в наших дружеских отношениях. В течение четырёх дней мы ежедневно с утра и часов до семи репетировали мои песни, а потом шли гулять и пиздеть о жизни. В душе моей бушевала внезапно разыгравшаяся буря любви к этому огромному человеку. Ведь только сейчас отходит в прошлое стереотип толстого, высокого, огромного бас-гитариста, отдавая свое место щупленьким высокопрофессиональным мальчишкам из Гнесинского училища.
Я вспоминал, как мы учились с ним на филологическом факультете в Пединституте, как мы создали Другой Оркестр, как мы хотели завоевать мир, и мне, конечно же, было и больно и смешно от подобных воспоминаний. Вова, видимо, тоже вспоминал все это. Что и говорить, проведенные бок о бок в постоянных репетициях и методологических спорах четыре года давали себя знать, и мы ужасно соскучились по совместной игре и вообще по совместному времяпрепровождению. Такая хуйня.