Жан Фрестье - Выдавать только по рецепту. Отей. Изабель
Три раза в неделю я отправлялся к Дормуа, чтобы поговорить об Ирэн. В другие вечера я шел к моим друзьям Карлам. В лице Алины я пытался найти некий отблеск того, что соблазняло меня в Ирэн. Можно было подумать, что моя любовница доверила другим представлять ее во время отсутствия, например Алине, похожей на нее в главном, в том, что было в ней прочного и безукоризненно завершенного, или Дормуа, которому я рассказывал все, что только знал об Ирэн, и даже воссоздавал перед ним ее образ — закрыв глаза и устроившись в большом кресле, куда меня усаживал аналитик.
Вместо Ирэн бесчисленное количество представлявших ее знаков ежесекундно будоражили мое внимание: почтальон, привратница, телефон, перчатки, забытые у меня моей подругой, которые, просыпаясь, я каждое утро видел на камине в спальне. Этот мир предметов — поскольку люди фигурировали в этом контексте также только в роли предметов — ограничивали мои поступки и приглядывали за мной гораздо более надежно, чем это могла бы делать Ирэн.
Отныне я избегал думать о Марине, потому что по-прежнему испытывал к ней довольно сильное желание. Опасаясь встречи с ней, я старался не бывать в том районе, где находилась ее контора. А в те вечера, когда я бывал у Карлов и когда Даниэль, провожая меня до двери, вместе со мной в темноте лестничной площадки искала на ощупь кнопку выключателя, касаясь меня плечом, я противился желанию, которое испытывал к этой молоденькой девушке.
С тех пор как моя опытность потерпела фиаско в истории с Мариной, положение мое еще более ухудшилось. Я не только не был свободен. Я еще выстроил себе мораль в соответствии с моей любовью к Ирэн. Если бы я был верующим, то, возможно, каждый вечер молился бы Богу и просил его защищать адюльтер. Люди быстро научились перетягивать Бога на свою сторону.
С того времени, как Ирэн уехала во второй раз, прошел месяц. Стоял июнь. Вечером у Карлов окна гостиной были широко распахнуты и с улицы доносились звуки и запахи лета.
— Ну так что, — сказал мне мой друг, — как у тебя дела с психоанализом? На каком вы сейчас этапе?
От психоанализа я устал. Ничего интересного больше не выходило. Снов нет. Никаких открытий насчет Ирэн тоже. Просто монотонное пережевывание прошлого, где все перемешано: Ирэн, женщины, бывшие в моей жизни до нее, мои детские игры, мои товарищи по лицею. Все смешалось как попало. Да еще эти беглые улыбочки Дормуа — невыносимый подтекст, проскальзывающий между моими фразами и коверкающий их смысл. Когда я говорил о моих чувствах к Ирэн, даже если я не видел лица Дормуа, я чувствовал, что он улыбается. И даже если я видел его лицо и отмечал, что он не улыбается, я все равно знал, что он улыбается там, под деревянной маской своего лица. Тогда я воздвигал между нами крепостную стену неприязни: укрывшись за ней, я мог свободно любить Ирэн.
Однако существовали и другие обстоятельства, вызывавшие ту же скептическую улыбку. Однажды вечером, в тот момент, когда я говорил о своем приключении с Мариной, я уловил в собственном голосе нотки тщеславия, гордости, присущие человеку, который сам, по собственной воле строит свою жизнь, руководствуясь только своими желаниями.
Для меня этот тон был необычен. Я кончил рассказывать, и молчание Дормуа заулыбалось.
Так и не было произнесено ни слова, но передо мной возникло мнение моего психолога, подобное обоюдоострому лезвию. С одной стороны, я не любил Ирэн. С другой — не мог от нее оторваться. Вот что думал Дормуа. Ну почему мне никак не удавалось спровоцировать его и заставить расстаться со своей сдержанностью, чтобы подвести его к откровенному высказыванию!
В конце каждого сеанса я предлагал ему сигарету, стараясь вовлечь его в дружескую беседу. Но он уходил от нее, говорил о дожде, о хорошей погоде и, наконец, вставал, чтобы со мной попрощаться. Я выходил на улицу с мнением Дормуа, точно с ярмом на шее. Все то, что Дормуа думал обо мне и не высказывал вслух, душило меня. А тут еще и Ирэн не писала мне и не возвращалась из путешествия.
Я ждал Ирэн. Я устроился в моем ожидании как можно более комфортно: между моими друзьями Карлами, работой и психиатром.
— От Ирэн нет новостей? — спросил у меня Карл.
— Никаких, вот уже две недели.
— А! Значит, она скоро вернется.
И как бы невзначай мой друг трогал меня за плечо, словно тем самым хотел выразить мне сочувствие в тот момент, когда — как ему наверняка казалось — я находился в незавидном положении: был подавлен ожиданием и в скором времени грозящим мне разочарованием.
Стоял июнь. Но в дом Дормуа через цветные стекла его кабинета не проникало ни капельки лета.
Однажды вечером после скучного сеанса, на котором я подробно изложил обстоятельства, вызывающие во мне ревность к мужу Ирэн, я высказал Дормуа сожаление, что не женат.
— Не уверен, — ответил он мне, — что женитьба станет для вас выходом из положения, по крайней мере, сейчас. У вас настолько неверное представление о любви, что для вас все это добром не кончится.
— Почему же?
— Потому что женитьба — это ситуация стабильности. Вы рискуете быстро этим пресытиться. Вам нравится то, что вас терзает.
— Вы имеете в виду Ирэн?
— Да, Ирэн. А также я имею в виду ее мужа, которого в своих снах вы без колебаний сбрасываете со счетов, но который на самом деле является препятствием, неотъемлемым от вашего желания, тем самым сладким шипом у вашего изголовья. Я засмеялся.
— Так, значит, я питаю слабость к несчастью! Но, значит, мне повезло с Ирэн; случай сослужил мне чертовски отличную службу.
— Я не знаю, о каком случае вы говорите, — ответил Дормуа. — Вы ничего не оставляете на волю случая. Вы все делаете как следует. Вы оставляете в запечатанном конверте свои решения, которые не выдержали бы критики, и, как капитан корабля, ожидаете выхода в открытое море, чтобы ознакомиться с приказами адмиралтейства. Но, дорогой мой, ведь вы и есть адмиралтейство.
Говоря, он чуть-чуть разволновался. Через минуту он уже пожалеет, что был столь разговорчив.
— Вернемся к женитьбе, — сказал я ему. — Так чем же мои чувства могут оказаться хуже, чем у других?
— Тем, — ответил Дормуа, — что вы запрягаете быков позади плуга. Вы начинаете с плотского желания и превращаете его в чувство.
— А разве не так все происходит самым естественным образом?
— Абсолютно не так. Любовь приходит оттого, что мы бываем очарованы умом молодой женщины, ее дарованиями и вкусом. Потом это приводит к тому, что мы начинаем желать ее физически.
Я нагло расхохотался.
— Если я вас правильно понял, мы желаем женщину оттого, что она умеет поддержать разговор и играет на пианино. Это, по меньшей мере, нелогично. Заниматься любовью с хорошей пианисткой — просто расточительство. Лучше уж слушать, как она играет. В крайнем случае я допускаю, что если она красива, то ее талант может дополнить ее очарование. Но в противном случае я не вижу никакой связи между развлекательными искусствами и постелью.
— Вы высмеиваете мою мысль, — сказал Дормуа. — И тем не менее любовью должно называться явление именно такого рода.
Я вышел от Дормуа ужасно раздраженным. Я очередной раз задал себе вопрос, какой бес толкнул меня начать это странное исследование, предметом которого был я сам и которое к тому же больше меня совершенно не забавляло. Я утратил всякое доверие к психоанализу. А через день, словно желая довести меня до предела, Дормуа заявил мне, что переходит к другой методике.
Я узнал, что моя натура, поглощенная одними ощущениями, остро нуждается в терапии, которая способствовала бы ее нравственному возвышению. Подобно тому как у некоторых людей бывает опущение желудка, так у меня наблюдалось опущение души. Речь шла, конечно, не о том, чтобы заставить меня носить бандаж: мой случай был осложнен тем, что, не видя снов, я не имел возможности с их помощью воспарить над действительностью, в которой, признаться, так хорошо себя чувствовал. Мы тотчас же предприняли любопытное упражнение под названием «сон наяву», после которого я вообще перестал воспринимать моего психиатра всерьез.
Чтобы заставить меня подняться в высшие слои, откуда я был изгнан, он попросил меня представить себе, что я поднимаюсь на небо, что небо зовет меня, тянет к себе. По мере того как я буду подниматься, я должен был вслух описывать все, что увижу.
В этой безлюдной вселенной я не очень-то много увидел. Поднимался я с трудом.
— Это говорит о том, — промолвил Дормуа, — насколько вам необходимо упражняться.
Сначала я вообще ничего в небе не видел, потом напал на жилу, которую и использовал до полного истощения. Я описал одну за другой гравюры из моей «Священной истории», о которых у меня сохранились воспоминания и которые, как мне казалось, были тут уместными. Затем небо опять опустело, а восхождение стало утомительным.