Юрий Гальперин - Мост через Лету
Была весна. Лешаков много думал и плохо спал. Перед сном он упрямо читал, старался отгородиться от навязчивых мыслей. Потом бесконечно ворочался, зарывался в подушки. Ночь тянулась медленно и томила. Перед рассветом он начинал дремать и забывался, но лишь для того, чтобы через час испуганно вскочить и, не понимая, таращить глаза в серое окно. Оно светлело непостижимо, как сквозь сон, сорванный будильником.
Лешаков побледнел и осунулся. На службе больного вида его никто не принял всерьез — начиналась весна, сырая и нездоровая, все страдали от авитаминоза. В последний день марта инженер встретил на лестнице председателя месткома. И тот спрятался от Лешакова в дамском туалете.
До обеденного перерыва Лешаков бездеятельно просидел в углу. С каждой минутой лицо его становилось все более мрачным и болезненным. Дождаться конца рабочего дня он не смог и отпросился в поликлинику, где хмуро объявил, что простужен. Врач взглянул на пациента и без разговоров выдал больничный лист.
* * *Лешаков не умел болеть. Заболев, он не знал, чем занять себя.
В комнате празднично распускалось запустение. Со стульев свешивалась мятая одежда. Дремали книги, недочитанные и забытые на заскучавшей странице. Пылились заигранные пластинки. Окурки в пепельнице пожелтели и увяли. Пепел и пыль — субстанция, из которой состояла атмосфера жилища. Жить здесь более не представлялось возможным. Лешаков это видел. Он повернулся к стене и опять начал думать о путевке и о том, что вот ведь как вышло — никак. И сам он оказался ничто.
Грустно было ему. За форточкой сыпался дождь. Мартовский снег разбухал на карнизе. И Лешакову казалось, будто в груди разбухает. Трудно стало дышать. Он лежал, и ему мерещилось, что он слышит, как тает снег и сочится в стены вода. Он вспомнил польские журналы и свою инженерскую жизнь и тихо заплакал — в первый раз после детства. И вспомнил детство.
Он вспомнил себя во дворе (мама выпустила погулять), коротко стриженного, в белых гетрах и коротких штанах на лямочках: их надо было застегивать крест-накрест, чтобы не свалились. Он стоял на куче песка, когда прибежавший с заднего двора с деревянным автоматом в руке Юрка Война вдруг удивленно отпрянул от него и заорал: «Смотрите! Смотрите! А Лешак-то — лопоухий!..» Никто не удивился. А умная Наташа сказала: «Он всегда лопоухий».
Удивился один Лешаков. Дома он долго стоял перед зеркалом, рассматривал уши. Раньше их не было. Он ничего не знал об этом. А теперь оказалось — они были всегда. И он не такой вовсе, как знал про себя, а другой, лопоухий, вот какой. Было обидно, словно обманули. Но никто его не обманывал. И оттого было еще обиднее. Лешаков тихо плакал, потому что жалел себя того, которого он знал раньше, а этот новый он — он себе не нравился. И ничего поделать было нельзя.
Все это вспомнил опять Лешаков, отвернулся от стены уже с просохшими слезами на бритых щеках и усмехнулся. Думаешь одно, а в итоге… Тридцать лет, и никакой Польши.
Он понимал, тридцать лет — ерунда. Но уже и не ерунда. Это нечто такое, чего не изменить. Многое еще можно, но кое с чем уже всё.
Он смотрел в противоположную стену. Наверное, было там пятно или рисунок на обоях. Но Лешаков не видел, а просто смотрел в одно место. Темнело. По карнизу бренчала вода. И то ли от неподвижности, то ли от монотонного звона он медленно успокаивался. И уже под навалившейся грустью было ему тепло, как под ватным одеялом. Это чувство согрело его. Он заснул. И спал тихо, спокойно, как в детстве. Так спят люди, миновав беду. Она им представляется последней, и они беззащитны перед будущим: беззащитные и доверчивые хорошо спят.
* * *Лешакова разбудило солнце. Он открыл глаза, во сне ощутив лицом медленное тепло. Сквозь последние, красные и размытые, картины сновидения увидал ослепительный свет и зажмурился. А когда снова распахнул глаза, понял, что начался апрель и дома оставаться нельзя.
Он быстро собрался. Открыл окно, уронив на пол пыльные книги с подоконника. Замотал шею шарфом потуже. Он вышел во двор, где тревожно кричали синицы. Оглянулся на дом с закопченным, сырым фасадом, с мутными, еще зимними стеклами. Усмехнулся зияющей, распахнутой раме окна на четвертом этаже. И побежал переулком, разбрызгивая ботинками талый снег.
Он бежал недолго. Запыхался. Его одолела одышка. Сопя под тяжестью пальто, Лешаков брел по бульвару и щурился от яркого света. Было несоответствие в том, что началась весна и вокруг распространялись новый свет и новое тепло, а у него, у Лешакова, засаленная шапка и пальто на вате, в котором тяжело, неудобно. Казалось, привычка к старой вещи должна быть… Но привычка не обнаруживалась. Она пропала. Наоборот, Лешаков непривычно себя чувствовал в старом пальто.
Что это, почему — Лешаков объяснить не умел. Может быть, он теперь был не он, думал инженер и сам усмехался, потому что не верил в метаморфозы. Скорее всего, он в зимнем пальто и раньше себя плохо чувствовал, только не замечал, мирился, не придавал значения. Но отчего сегодня иначе, почему? Лешаков не знал, не догадывался, не понимал. Более того, он даже не мог сосредоточиться и обдумать новизну, взвесить и сравнить впечатления. Ему было не до того. Он бежал по бульвару — то есть плелся, путаясь в собственных ногах, страдая одышкой. Ему казалось, он бежит. Инженер спешил, не зная, куда и зачем. Все было ново вокруг, искрилось, играло на солнце. А грязная снежная шуба таяла, исчезала на глазах. Лешаков чувствовал, как в нем дрожит и расширяется тревога. Такого с ним не случалось давно. Это было новостью. И потому еще ненавистнее чувствовал инженер, как мешает подлое пальто, шапка, — маской казалось неумытое и небритое, прежнее лицо.
Теперь поздно говорить, что была Лешакову судьба — бежать и встретить, и прочее. Теперь, когда произошло, можно что угодно говорить. Даже метафизику можно. Мол, вот не случайно, все déterminé.
Случаются с нами необъяснимые вещи. Случаются, потому что мы их ждем и уже не можем обойтись без них. Иначе жизнь становится пустой, и не содержит привлекательности будущее. Вполне допустимо, что мы неосознанно сами проделываем над собой разные штуки, предварительно выждав, когда созреет готовность довериться необъяснимому совпадению или случаю, которые в другой момент не смогли бы потревожить всегдашнюю сонную невозмутимость, а тут вдруг.
Так или иначе, Лешаков бежал по бульвару, возбуждая любопытство прохожих. В сырых башмаках он шагал через лужи, по лужам, не замечая, но замеченный и сопровождаемый взглядами. Так он мог пробежать и бульвар, и еще несколько кварталов по мокрым улицам. Но дальше-то что? Как бы он жил, опомнившись потом, словно с похмелья ощутив головокружение, озноб и тошнотную усталость, нащупав ногами сырые стельки и узнав, что пальто застегнуто косо, не на те пуговицы, вспомнив, что его ждут запустелая и непригодная для жизни комната и служба, на которую он не желал возвращаться? Как бы он дальше жил, мгновенно осознав, что ничего нельзя изменить — уже ничего! — и в сознании этом застыв на проезжей части, словно в кататоническом шоке. Гуманнее было бы задавить Лешакова автобусом. Но он не добежал.
До конца солнечной галереи бульвара оставалось несколько метров, когда неведомая сила оторвала Лешакова от земли, точнее, выдернула из лужи, закружила в воздухе, — накренились дома, сверкнули апрельские стекла, опрокинулись черные туловища кленов, — и Лешаков оказался на сухом месте. Он стоял, правда, не совсем самостоятельно — сильная рука придерживала за плечо.
Лешаков долго удивлялся, приходил в себя, и, верно, лицо его было очень уж удивленное, не сердитое — рассердиться не успел, — потому что баритональный смех раскололся над ним. И он увидел тулуп и бороду, лохматые патлы выбивались из-под шапки. А под шапкой увидел он глаза, смотревшие на него умиленно, глаза высоченного одноклассника своего — он узнал школьного друга.
Сколько лет?! Мишанька!.. Лешак, ненаглядненький! Сколько лет, сколько зим, а?.. Что новенького? Как дела?
Стараясь не ступить с сухого асфальта в талую воду, Лешаков боком отодвинулся, дабы разглядеть неожиданного друга, который ласковыми лапищами мял лешаковские плечи, а инженер не любил, не позволял, чтобы его трогали руками, пусть даже в радостном порыве. Инженер посторонился. Уже со стороны рассмотрел он богатый тулуп, розовые смеющиеся щеки и над ними Мишины грустные птичьи глаза. И тотчас рядом с этим рослым крутым мужиком он почувствовал себя как бы не вполне трехмерным — интеллигентом или евреем.
— Лешак, что с тобой? Куда ты? Спешишь?
Но тут Лешаков вспомнил, что Мишаня, школьный приятель, — пусть он в бороде и в тулупе, и веселый здоровила, — сам еврей. И хотя Лешаков все время об этом знал, более того, видел своими глазами, но поддался обаянию. Однако вспомнил! Вспомнил и внутренне выровнялся. Ну что ж, пусть такое пальто, пусть неумытое лицо.