KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Максим Кантор - Совок и веник (сборник)

Максим Кантор - Совок и веник (сборник)

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Максим Кантор, "Совок и веник (сборник)" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Отец

Он – аргентинский еврей, родился в Буэнос-Айресе в 1922 году, восемьдесят восемь лет назад. В Москве его звали Карл, а настоящее имя – Карлос Оскар Сальвадор. Отец говорил: «Я – портеньо». Портеньо, житель порта, так себя называют граждане Буэнос-Айреса. Отец умер два года назад, в феврале, в снежной стылой Москве. А хотел вернуться умирать на родину, в Аргентину.

В Аргентину семья попала так. Дед Моисей был ученый-минеролог, диплом получил во Фрайбурге, но при этом состоял в партии анархистов. В девятьсот пятом году его арестовали, он бежал из сибирской ссылки, переплыл с контрабандистами Черное море. Затем перебрался в Аргентину, где ему дали место профессора в университете Ла Плата. Там встретил Иду, она, кстати сказать, была основателем компартии Аргентины, учителем Витторио Кадовильо. Моисей и Ида вступили в брак, родился папа.

Под самый закат нэпа деда пригласили в коммунистическую Россию разрабатывать Керченское месторождение. Сели на корабль, приплыли, у меня есть фото маленького папы на палубе, он машет флажком. В Аргентине у папы осталась сестра Лиля, поэтесса.

Дальше – работа деда в Керчи, Тимирязевская академия, где дед долгие годы заведовал кафедрой минералогии, дружба деда с Вернадским, испанская война, испаноязычная семья на фронте под Гвадалахарой (все, кроме папы, – годами не вышел).

Папа пишет стихи пролетарского содержания, любит Маяковского. Мечтает о мировой победе добра, справедливости и коммунизма. Он страдает, что не воевал в Испании. Потом большая война. В армии пишет стихи: «Что б ни были мы и где б, но только б землю России реки наших судеб иссохшую оросили».

Потом победа, философский факультет, дружба с Зиновьевым, Мамардашвили, Левадой, это был замечательный курс. Затем – донос студенческого друга А. Суханова. Дело простое: Сталин поднял тост за долготерпение русского народа, а отец в кругу друзей сказал, что Ленин такого тоста бы не произнес. Как ни странно, спас папу Маяковский – на концерте подследственных папа читал «Товарищу Нетте», генерал, сидевший в зале, сказал: «Человек, который так читает стихи Маяковского, не может быть предателем». История невероятная, но правдивая: отец не сел, просто получил поражение в правах. Проходит это в рамках борьбы с безродными космополитами – исключают отовсюду, разговаривать с ним и здороваться опасаются. Отец вспоминал, что из состава курса только некий студент Иванов демонстративно подошел к нему и сел рядом. И еще храбрый Зиновьев громко спросил в аудитории: «Карл, а ты что, еврей?» – «Еврей, Саша». – «Ну, в следующий раз будешь умнее». Работы долго не было никакой. Потом устроился (философ) в Рыбном институте. Так прошло семь лет.

Дед умер вскоре после войны, этих страстей не видел. В пролетарскую революцию, похоже, он уже не верил. Сестра Лиля приезжала несколько раз – но потом ее пускать перестали. Семья окончательно стала русской, приросла к России, и латиноамериканская родня не поощрялась. Лиля присылала длинные письма на тонкой голубой бумаге и посылки: пончо, сомбреро, цветные фотографии Буэнос-Айреса. Это я уже помню хорошо – выходил в снежный двор, завернувшись в пончо, а местная коптевская шпана на меня глазела.

Помог отцу случай – в оттепель образовался журнал «Декоративное искусство». Храбрый главред, Михаил Филиппович Ладур, художник-оформитель парадов, пригласил отца заместителем. Отец спросил его, не боится ли тот звать отщепенца в журнал. Тот не боялся. Вскоре отец сделал из ДИ лучший журнал по эстетике тех лет – а тогда и слова «эстетика» практически не существовало. Печатали в ДИ Мамардашвили, Зиновьева, Гумилева, Пятигорского. По распоряжению Суслова, отца сняли с работы спустя десять лет – за номер, посвященный авангарду. Смешно: сегодня я браню Малевича за тоталитаризм, а в шестидесятые годы отец лишился работы за публикацию о нем.

Самое удивительное, что отец всю жизнь был именно философом, остальным занимался по случаю. Пришлось работать в Рыбном институте – работал в Рыбном, получилось в ДИ – работал в ДИ. Потом оказался в Институте истории международного рабочего движения – и там работал. Главным было не это. «Какая разница, где ты, – любил он повторять, – важны собеседники, которых ты сам себе выбираешь. Я говорю с Кантом и Платоном». Всю жизнь он писал огромный труд «Двойная спираль истории», первый том которого мы опубликовали, собрав из рукописей, незадолго до смерти папы, а второй том сейчас расшифровываем. Это концепция проектной сущности истории, здесь неуместно ее излагать. Книгу, разумеется, не было шансов напечатать, но отца это не печалило: «Гомера тоже не печатали», – любил он повторять. Это гигантская работа – и думаю, гениальная. Так считали и близкие друзья отца – Зиновьев, Левада, и прочие. Они привыкли к тому, что отец странный – не нуждается в признании. Он не был карьеристом, но не стал и диссидентом. Провел жизнь за маленьким письменным столом, среди книжных полок. Думаю, он был доволен жизнью: довел все, что хотел, до конца. Примирил несхожие линии судьбы, нашел объяснение русскому марксизму и коммунистической утопии, показал, как христианская парадигма формирует историю. И только одно его изумляло: он не понимал, почему должен умереть в России. В Аргентину отпустили один-единственный раз, на похороны сестры. Он бродил по родной улице Корриентес, говорил по-испански. И умереть хотел именно там – там, где родился, где тепло, где дует ветер с Атлантики.

Я сотни раз рисовал его портреты, не знаю лица прекраснее. Он был очень добрым, но очень гордым человеком. Несгибаемым.

Последние слова произнес по-испански: «Donde estoy?» Где я нахожусь?


Самым важным событием в моей жизни были прогулки с отцом вокруг нашего дома на Фестивальной улице. Мы выходили вечером, часов в девять, и шли гулять, дворами новостроек, через заросшие пустыри. Отец пересказывал философов, мы беседовали о Ницше и Сократе, Толстом и Шекспире, он спрашивал мое мнение так, словно я был серьезным собеседником; иногда мы садились на скамейку, и он читал Платона или Библию до тех пор, пока не наступала темнота. Зимой, когда темнеет рано, мы читали наизусть стихи, ходили кругами по переулкам и читали стихи по очереди, пока не делалось совсем холодно. И главными были беседы о Марксе и марксизме, поскольку отец считал себя марксистом, а Маркса понимал как создателя такого проекта бытия, который продолжает ренессансную парадигму. Отец рассказывал мне, как он видит историю – в череде наследующих друг другу проектов бытия: от Библии – к Ренессансу, от Ренессанса – к марксизму. Ренессансный проект для него воплощался в фигуре Рабле, им написаны прекрасные страницы о «Гаргантюа и Пантагрюэле». В этих отношениях он увидел отношения Бога-отца и Бога-сына, великую парадигму бытия. Так проблема наследования, проблема отца и сына, понятая в контексте истории, сделалась для меня основной в искусстве.

И отец рассказывал мне историю нашей семьи, для него (как теперь и для меня) существовала весьма ясная семейная традиция. Определяющей чертой традиции являлось то качество, которое за неимением иного, лучшего слова, я привык насмешливо именовать сентиментальной романтикой. Папа никогда не стеснялся высоких чувств и патетики – и это в те годы, когда патетика была в принципе скомпрометирована партийными лозунгами, когда все интеллигенты стеснялись прямой речи, высокопарных призывов. А в нашей семье патетики не стеснялись, напротив – стеснялись цинизма. Ни мой дед, ученый-минеролог и драматург, ни моя бабка, коммунист и основатель компартии в Аргентине, ни мой брат, историк русской философии, ни мой дядя, разведчик в годы Отечественной войны – никто из них не боялся показаться смешным, произнося красивые фразы. Так было принято в семье – верить в высокое предназначение человека и не стесняться этой веры. С этой верой они прожили, ею вдохновлялись. Излишне говорить, что такая высокопарная риторика плохо уживалась с принятой в те годы ленивой иронией, кривой усмешкой.

Отец словно не замечал, что его вера выглядит смешной. Он говорил так: время всякий человек чувствует и проживает по разному – для иных существует окоп времени, в окопе они пережидают свою жизнь; для кого-то есть волна времени, на ее гребне они добиваются успеха; но некоторым дано чувствовать весь океан времени, все его необъятное пространство, его движение и его бури.

Для меня главным и единственным учителем был отец. Отец научил меня всему, в том числе рисованию. Сам он не рисовал, в нашей семье до меня не было художников, но он исключительно хорошо знал историю искусств. Вся история искусств – от Греции до нашего времени – осознавалась им как единый процесс, он умел в рассказе показать, как линия Праксителя воскресает в рисунке Пикассо, как Брейгель перекликается с Ван Гогом. Для него не существовало старого искусства – и искусства нового: всякое искусство было предельно актуально. Книг по искусству в те годы было крайне мало, и они были весьма дорогими, у нас альбомов было немного. Мы с папой часами разглядывали дешевые альбомы Домье и Ван Гога, Пикассо и Брейгеля, и папа учил меня смотреть картины. Еще был Пушкинский музей, выставка Винсента Ван Гога, приехавшая в Москву в семьдесят пятом. Картина – это событие, учил отец, картина – это роман, это история жизни и судьбы. Картина – это мир, в который надо войти. Каждая деталь, каждый ракурс, каждый взгляд, сочетание цветов – все это исключительно важно, случайностей быть не должно. Гляди, говорил мне папа, как смотрит Ван Гог в своем автопортрете, встреться с ним глазами. Видишь, показывал он мне репродукцию «Чуда святого Исидора», из толпы на нас глядит сам Гойя, видишь его напряженные глаза? Посмотри, как Микеланджело строит рассказ своей капеллы: от хроник – к притчам – от них – к образам пророков и сивилл. Так и возникает история: через хроники – к символам и проектам бытия. То были черно-белые альбомы, и мы только воображали себе цвет этих картин – позднее, когда я увидел эти картины в оригинале, я понял, что мы редко ошибались. Из этих дешевых альбомов перед нами вставали герои-художники, решившие отвечать за свое время, рассказать миру о людях, которых знают и любят, о своей боли, о беде других. Они были настолько реальны, что вырастали перед нами, несмотря на размытую печать, плохие репродукции. Ничего более достойного, чем их жизнь и судьба, я придумать не мог – и я хотел рисовать картины.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*