Санитарная рубка - Щукин Михаил Николаевич
Мужики, когда вошли в церковь и свалили возле стены инструмент, замешкались, остановились, было им все-таки не по себе, неуютно, как в одежке с чужого плеча. Косились на Шептуна, ждали — что скажет? А тот помалкивал, стоял, сунув руки в карманы, и оглядывал, подняв голову, внутренность церкви. Цокал языком и пристукивал носком сапога в пол.
В широкий проем дверей, обитых изнутри и снаружи полосами железа, заглядывали ребятишки, первыми прибежавшие к церкви. Толкались локтями, шумно сопели, перешептывались, о чем-то спорили.
Шептун обернулся, увидел их и пугнул:
— А ну, мелочь пузатая, брысь! Чтоб я вас не видел! Брысь, кому сказал!
И ногой, для острастки, топнул. Ребятишки горохом ссыпались с крыльца. Шептун еще свистнул им вслед и скомандовал мужикам;
— Чего рты разинули?! Наверх давай, работать! Арбайтен, арбайтен, орднунг должен быть!
Колька Важенин, Афоня Бородкин и Антон Бахарев, торопясь и подталкивая друг друга, разобрали инструмент, полезли на колокольню, где снова замешкались, увидев с верхотуры знакомую округу. Там, внизу, все было понятным, близким, а вот предстоящая работа… Что ни говори, а все-таки держался, не отпускал неясный страх. Оглядывались, щурились на солнце и медлили.
— Эх, мать моя женщина! Дай рублишко заработать! — Колька первым скинул с себя оцепенение, поставил под ноги новую «Дружбу», канистру с бензином и похлопал ладонью по бревну, которое высохло до чистого звона и железной крепкости. — Налетай, мужики, Христос не выдаст, свинья не съест!
Колокольня была срублена в восьмерик, то есть в восемь углов, звонница, покрытая досками, покоилась на толстых стояках. План у Шептуна был простой: ободрать доски, в колокольне пропилить дыры, в дыры эти завести тросы, а внизу поставить трактора и лебедки. Рвануть посильнее — и все деревянное барахло свалится на землю.
— Посторонись! — дурашливо и громко закричал Колька. — Раздайся, грязь, говно плывет!
Дернул тросик стартера, бензопила рыкнула, завелась с первого раза и завизжала. Колька вздернул ее рывком, подступился к стене колокольни, и на темном дереве обозначился широкий порез. Брызнули янтарно-желтые опилки. Круто завоняло бензиновым чадом. Мужики, словно очнувшись, разом схватились за работу. К визгу бензопилы добавились скрип кованых гвоздей, выдираемых из дерева, ухающие шлепки досок, сброшенных на землю, и частый, торопливый перестук топоров.
Скоро на колокольне появилась первая дыра, затем вторая, и они стали зиять, как пустые глазницы. Церковь хрустела, расставаясь со своей плотью, и превращалась в жутковатое, уродливое сооружение, неизвестно зачем попавшее на приветливый и зеленый взгорок.
Следом за ребятишками приползли на шум и гром старухи. Прошаркали по земле резиновыми калошами и остановились в отдалении, испуганно сбившись в темную стайку. Крестились, охали, когда очередная доска или выпиленное бревно падали на землю, переговаривались, и голоса их, лишенные прежней молодой силы, шуршали, как сухая бумага:
— Помешала она, иродам, колокольня… Стояла, христовенькая, глаз радовала, а теперь и глянуть некуда будет.
— Помощников-то набрал, пердун чертов, одних пьяниц, добрый человек разве сподобится.
— Господи милосливый, меня венчали в ей, с Васей моим, на Николу-зимнего венчали^
— Руки, руки бы у их поотсохли!
Переговаривались старухи, шмыгали размокшими носами, но ни Шептун, ни мужики их не слышали, да и не видели, некогда было по сторонам глазеть.
К вечеру на звоннице остались только стропила, а колокольня светилась пропиленными дырами, и ярко желтели бока распиленных бревен.
Широкий разрез заката, распластанный на половину неба, съежился и погас. Долго густились сумерки, и лишь к полуночи на старую церковь опустилась полная темнота, скрыла дыры, раскиданные груды досок и одиноко торчавшие стояки. Медленно, напрягая силы, церковь стала приходить в себя. Разодранная, распиленная, она продолжала жить. Дух ее, растекаясь по самым дальним углам и пазам, чутко поднимался по уцелевшим бревнам наверх и собирал, сращивал все, что еще не разрушили, в единое целое. Тишина бережно снимала визги бензопилы, стук топоров и матерные голоса. Церковь снова начинала ощущать свои стены, макушку звонницы, но более всего — твердую землю под нижними венцами.
Оттуда, от земли, из самой ее глубины, прибывала сила, устремлялась ввысь, копилась в самой крайней точке звонницы и поднималась в небо. От земли — через церковь — в небо: словно кровь в жилах. Омытая ею, церковь становилась крепче, и уже не так остро ныли ее пропиленные раны.
На звоннице, где раньше высился крест, вспыхнуло в темноте светлое пятно. Это был белый голубь. Белый от клюва до кончика хвоста. Поджав крылья, он упирался розовыми лапками в расщепленное дерево и тихо ворковал. Бархатные звуки плавно спускались вниз. Если от земли шла сила, то от голубиного воркования в церковь вливалась живая жизнь. И пока она сохранялась в стенах, они крепились, стояли прочно, сопротивляясь до последней возможности, чтобы не рассыпаться в прах.
Дунул ветерок, залетая в распахнутые двери, по церкви прокатился шорох. Голубь отозвался бархатным воркованием. Церковь бережно подняла скользящий шорох с пола, пустила его по стенам, и он, разделившись на восемь частей, поднялся наверх и сомкнулся под розовыми лапками голубя.
Стены очистились. Все, что налипло на них за нынешний день, соскользнуло и растворилось. Церковь снова ощутила себя чистой, благостно стало, спокойно и на миг забылось о том, что с ней сотворили в минувший день.
Вдруг она различила на земле почти неслышные, неуверенные шаги и обнаружила у самого крыльца русого мальчика. Он был бос, на ногах густо гнездились цыпки, а кудрявые волосы на его голове казались светлым облачком. Мальчик замешкался, постоял в раздумье и поднялся с земли на нижнюю ступеньку крыльца. Замер перед громадой церкви и опустил тонкие руки; долго, с затаенной тревогой, смотрел в темень настежь распахнутых дверей. Церковь знала — чей это мальчик, знала его коротенькую судьбу, а еще — предвидела судьбу будущую и поэтому позвала внутрь. Он с готовностью отозвался. Поправил шаровары, сшитые из черного сатина и украшенные пестрыми заплатками, одернул синюю застиранную рубашку и стал одолевать одну ступеньку за другой, осторожно ставя ноги на теплые еще доски. Прошел в глубину церкви и снова остановился.
«Я нечаянно пришел. Проснулся и пришел. Меня никто не видел».
«Хорошо, что пришел, ты не мог не прийти. Я тебя позвала. Ты подрастешь, многое забудется, но настанет час, и ты все вспомнишь. Все… Я тебя благословляю на жизнь и на терпение в ней. Слушай…»
«Не понимаю я таких слов, я не знаю, зачем пришел…»
«Придет время — поймешь. А теперь — слушай…»
Забылись, ушли собственные страдания, осталась лишь тревога о будущей судьбе мальчика, до конца неясной, подернутой зыбкой дымкой, как степная дорога у горизонта.
«Слушай…»
Мальчик снова поднял кудрявую голову, и церковь увидела, как блеснули у него в глазах будущие слезы. Она накрыла его живым дыханием, оберегая хотя бы на время, напрягла память стен, и в них тихо-тихо зазвучал колокольный звон.
Белый голубь выструнился, быстро-быстро ударил белыми крыльями. Звон зазвучал сильнее, громче, церковь вложила в него последние силы, какие оставались после тяжелого дня, и добилась, чего ей желалось больше иных желаний — он окреп и пошел над землей плавными, тугими волнами. Мальчик прижал к груди руку и ощутил под ладонью горячее жжение — будто огонь вспыхнул. Было тепло, радостно, как еще никогда не было в его маленькой жизни.
«Мне светло здесь, я здесь останусь…»
«Ты здесь не останешься. Ты пойдешь в жизнь. Скоро наступит рассвет, ты проснешься, и эта ночь уйдет у тебя из памяти, но вернется… Ступай с Богом, иди и не оглядывайся…»
Мальчик послушно направился к выходу, спустился с крыльца на землю и пошел, не разбирая дороги, вороша босыми ногами сыпучую пыль.