Эфраим Севела - Продай свою мать
Капитан не обладал чувством юмора и, не долго думая, ударил его. Таратута плюнул кровью ему в лицо, а потом и его спутнице. Послышались милицейские свистки. Подъехал на джипе комендантский патруль. Григория Ивановича в городе знали и давно всерьез не принимали, считая городским посмешищем, и поэтому патруль, заломив ему назад руки и добавив пару зуботычин, увез в городской вытрезвитель. Я требовал, чтобы и меня взяли. Чтобы там рассказать, как все было, и попытаться вызволить бедолагу. Но меня из джипа вытолкали. И последнее, что я слышал, были слова Григория Ивановича, кричащего через плечи солдат:
— Будь умным евреем! Понял? Майор Таратута тебе не враг!
Но, странное дело, другой человек, которого никем иным, как врагом, и притом даже моим личным, я не мог не считать, высказал примерное такое же мнение о евреях и причинах их бед. Этим человеком был мой тесть, отец Лаймы, военный преступник, участвовавший в массовых убийствах евреев и, весьма возможно, своими руками умертвивший мою мать.
Мигая своими белесыми поросячьими ресницами, он смотрел мне в глаза и говорил жемайтийской скороговоркой:
— Сами евреи себе петлю на шею накинули. Сами. Разве плохо им жилось в Литве при Сметоне, до самого прихода русских? Кто их трогал? Кто обижал? Куда лучше других литовцев жили. Сравни ваш дом на Зеленой горе и мой, в Шанцах. Кому было быть недовольным? Мне? Или евреям? А на деле что вышло? Как пришел трудный час для Литвы, я свою голову под удар подставил, а ваши… то есть евреи… над моей головой топор занесли. Бросились служить нашим врагам, оккупантам. А тем только этого и надо. Где возьмешь лучших лакеев, чем местные евреи? И язык литовский знают, и кто кем был, где живет, у кого скрывается.
Чьими руками проводились аресты? Кто угонял литовцев в Сибирь? Кто сразу вылез в начальство, стал командовать? Таких подонков среди литовцев нашлось всего лишь пара десятков… не больше. Мы — народ маленький, но сплоченный. Не привыкли лизать чужой сапог. Будь он хоть русским, хоть немецким. И черта с два русским удалось бы так легко нас придушить, не пойди к ним в услужение наша пятая колонна — литовские евреи.
Вот почему, дорогой мой, когда немцы вышибли русских, — а уж как Гитлер евреев не терпел, рассказывать нечего, — гнев литовцев направился в одну сторону — против собственных евреев. Мы сами сделали всю работу. Это было отмщением. За наши слезы, за нашу кровь, за наше унижение.
Так вот, считай, мы квиты. А то, что теперь русские гоняют вашего брата, то это не только насмешка судьбы, но и весьма и весьма логично. Запомни, нельзя долго танцевать на чужих свадьбах. Протрезвятся и выгонят взашей. Так вот сейчас и с евреями.
Винцаса, приговоренного к пожизненной каторге, выпустили из лагеря через десять лет. То ли за примерное поведение, то ли потому, что к тому времени во всей России так загулял антисемитизм, что убийство евреев во время войны уже не считалось таким уж большим преступлением.
Винцас вернулся из Сибири в Каунас. Вернулся один. Жена умерла в ссылке. Он постарел, как-то усох. Но не очень изменился. Волосы на голове оставались густыми, как в молодости. Лишь кое-где пробивалась незаметная среди рыжины седина. И зубов не потерял. Сохранил свои. Правда, пожелтели они, как у лошади. От крутой сибирской махорки.
Он нажил на каторге туберкулез. И кашлял по ночам, сплевывая в ладонь.
Он явился без предупреждения к нам. На Зеленую гору. Его хибару в Шанцах давно снесли, и на том месте теперь был стадион. Винцас остался без жилья. И естественно, пошел к дочери. Кроме Лаймы, у него никого родных в Каунасе не осталось в живых.
Лайма, конечно же, не отказала отцу в гостеприимстве и предоставила ему кров в том самом доме, который он занял во время войны, когда евреев угнали в гетто, и из которого ему пришлось съехать после войны. Из-за меня. Единственного законного наследника оставшейся после гибели нашей семьи недвижимости.
Я не стал возражать Лайме и даже не проявил никакой враждебности к Винцасу. Он был болен и жалок. А лежачего не бьют. Раз уж мы снова очутились под одной крышей, то надо научиться ладить и не толкаться. Ненависть, дай ей только волю, совсем отравит нашу жизнь.
Винцасу не простило лишь одно существо в нашей семье. Рута. Она не знала своего литовского деда и выросла без него. Но она все знала о его прошлом. И затаила в душе даже не ненависть, а брезгливое презрение. Как к ядовитому насекомому.
Рута отказалась даже пожать ему руку, когда он поздней ночью явился в наш дом и зареванная Лайма разбудила дочь и повела ее вниз представить деду. Рута назвала его палачом и убийцей и потребовала, чтобы немедленно покинул дом и чтобы никогда его ноги здесь больше не было.
— В противном случае я покину дом! — сверкая черными, как вишни, глазами, заключила Рута и убежала по лестнице наверх, в свою комнату, и там заперлась.
Такая встреча с единственной внучкой была, пожалуй, самым горьким наказанием за все содеянное им. Горше каторги. Он стоял посреди гостиной как оплеванный. В лагерном грязном ватнике и латаных штанах, в растоптанных кирзовых сапогах. По его задубленному от морозов и ветра бурoму лицу ползли, извиваясь по неровным морщинам, мутные старческие слезы. Он кашлял взахлеб и сплевывал в руку, машинально вытирая ладонь о полу ватника.
Лайма растерялась. Она не знала, что делать. Она боялась ослушаться дочери. Тогда вмешался я и сказал, что он может остаться у нас, я разрешаю, а чтобы не сталкиваться с Рутой, лучше всего ему ночевать в чулане и с утра пораньше уходить в город и возвращаться уже тогда, когда она будет спать. Денег на питание я ему дам.
Винцас занял место в чулане, где некогда прятал меня. Я-то скрывался в чулане от немцев, а он? От собственной внучки. Бескомпромиссно вычеркнувшей его из списков своей родни, из памяти.
Так мы и жили. Винцас по ночам глухо кашлял в чулане. Лайма стала пить пуще прежнего. Я не давал ей денег. Она стала уносить из дому вещи и отдавать их по дешевке спекулянтам. Рута, придя домой из школы, старалась не выходить из своей комнаты и как можно меньше общаться с нами. Кашель деда по ночам доходил до ее слуха, но она молчала, делала вид, будто Винцас навсегда покинул наш дом. Я же работал. Как вол. И в ресторане и на свадьбах. Куда ни позовут. Разрывался на части. Выбивался из сил. И все заработанное волок в дом и сам готовил обеды и сам убирал в комнатах. Рута, прежде помогавшая мне, больше этого не делала, видимо опасаясь столкнуться нечаянно с дедом.
Со временем положение Винцаса в нашем доме легализовалось. Он уже не убегал по утрам в город, а сидел на кухне, и Рута, собираясь в школу, проходила мимо него, не замечая, словно он был неживым. А он моргал и не сводил с нее глаз. С застывшей жалкой улыбкой дед любовался своей красавицей внучкой, и я догадывался, что Рута — единственное живое существо на земле, к которому он питает искреннюю любовь и немое молитвенное почтение. Это можно было прочесть в его слезящихся глазах, когда она, высокая и стройная, проходила мимо, гордо и отчужденно неся красивую голову на длинной тонкой шее, и ни разу даже не взглянула на него.