Пенелопа Лайвли - Лунный тигр
В сущности, это была победа одной мифологии над другой. Ацтеки — «простодушные дикари», как охарактеризовал их Прескотт, — служили богам, которых следовало умиротворять, чтобы наступило завтра и солнце не перестало светить. Испанскому богу тоже нужны были жертвы — новообращенные по всему свету — и благочестивое поведение как входной билет в вечную жизнь. Это были абсолютно разные устремления, которые шокировали представителей иной культуры. Интересно отметить, что ацтеки, между прочим, умерщвлявшие жертв, вырезая сердце из груди, были потрясены испанским обычаем сжигать еретиков. Жестокость, судя по всему, — качество, не осознаваемое его обладателем.
Моя книга имела успех и попала в список бестселлеров. Журналисты брали у меня интервью. Известный ученый обрушился на меня с критикой, что стало наилучшей рекламой. Спустя два года мне позвонил кинопродюсер. Я выслушала его почти с тем же недоверием, с каким некогда впервые прочитала о Кортесе. Положив трубку, я не смогла удержаться от смеха.
— Не нравятся мне эти перья, — говорит Клаудия. — Некоторые похожи на страусовые. В Центральной Америке не водятся страусы.
— Займитесь перьями, — бросает продюсер помощнице. — Ну а в целом, что скажете? Грандиозно, правда?
— В целом это… производит впечатление.
Что было действительно так. В испанской долине сошлись противоборствующие армии Монтесумы и Кортеса. На заднем плане видны горы и крыши маленькой деревушки, которая конечно же останется за кадром, как и телеграфные столбы вдоль дороги, припаркованные автомобили и три огромных фургона обслуживания. На переднем плане блистают панцири солдат Кортеса, бренчит упряжь, стучат копыта. Рядом ацтекские полчища — с пышным плюмажем на макушке, стеганых туниках, мокасинах с золотой бахромой и мантиях, украшенных «сомнительными» перьями. По правде говоря, границы полчищ в кадр тоже не попадают: сорок тысяч ацтекских воинов, о которых говорят историки, представлены здесь сотней человек массовки. Во время одного из бесконечных перерывов в съемке они сидят кружком, курят и попивают кока-колу. Монтесуму гримируют в персональном фургончике. Клаудия ужинала с ним вчера в ресторане в Толедо; он актер из Венесуэлы, человек невероятной сексуальности и невообразимой глупости. Во время ужина, тщетно пытаясь установить с ним какой бы то ни было интеллектуальный контакт, она пришла к выводу, что к нему следует относиться не как к человеку, а как к прекрасному животному, наделенному средними способностями к речи и пониманию.
Клаудия будет значиться в титрах этого фильма как «советник по истории». Она долго и мучительно (никак не меньше десяти минут) размышляла, соглашаться ли ей на эту роль. В конце концов алчность и любопытство взяли верх. Она не могла отказаться от привлекательно кругленькой суммы, которую кинокомпания предложила в обмен на ее уважаемое имя (и ее советы, к которым почти не прислушивались). А кроме того, это мог быть любопытный опыт — по крайней мере, что-то новенькое. Клаудия в свои сорок шесть еще более неугомонна, чем в юности.
Режиссер рявкает на массовку в мегафон. Сигареты потушены, перья оправлены. Кортес и Монтесума выходят из своих фургончиков.
— Битву будут переснимать, — говорит продюсер. — В прошлый раз вышла накладка с лошадьми.
— Полагаю, вы знаете, что в действительности они никогда не сходились стенка на стенку? — спрашивает Клаудия.
Продюсер искоса смотрит на нее:
— Ну, пусть будет маленькая натяжка. А потом, вы же сами прочитали мне длинную лекцию о том, что существуют противоречивые свидетельства. Вот и спишем на противоречия. Красивый вид, не правда ли?
В поросшую травой и кустарником долину, превращенную в поле битвы, верхом на коне выезжает Кортес — тучный человек с мгновенно узнаваемым лицом. Немедленно вспоминаются кадры, где он то глядит вдаль из-под капюшона, согнувшись над штурвалом, то прячется в окружении факельщиков, в фетровой шляпе и плаще, то стреляет с городских укреплений. Символ века, абсолютный ноль, известный всем и никому. Клаудия с ним только что познакомилась; когда он протянул руку, у нее возникло удивительное чувство, будто рука эта сделана из картона, и она испытала легкое замешательство, ощутив живую плоть.
Армии маневрируют, заходят с флангов, сталкиваются. Шум крики, толчея. Видно, как Кортес грузно валится на землю и снова поднимается. Монтесума спасается бегством. Грузовики с камерами кружат по периметру поля, операторы неистовствуют. Волосы Клаудии треплет ветер, в глаза бьет солнце. Она наблюдает за происходящим с интересом и недоверием. Дело не в сомнительных перьях, в ненатуральной опрятности сражающихся или звуке мегафона и стрекоте раскаленных механизмов — дело в чем-то совсем другом. Она не может поверить, что участвует в этом дорогостоящем фарсе. К любопытству подмешивается легкая тошнота. Она думает о настоящих испанцах и ацтеках, грязных и оборванных, которые послужили материалом для фильма и поводом набить карманы, в том числе ее собственный.
Много лет спустя за завтраком в Мейденхеде Джаспер бросил в меня этот камень, желая отразить мои обвинения в том, что он «шельмует историю». Я защищалась, говоря, что была всего лишь зрителем. Но в действительности он был прав. Touche, Джаспер.
Моя книга о Мексике была здравым, хотя и противоречивым, повествованием. Это был последовательный рассказ. В моей истории мира захват Тескоко[110] выглядит по-другому.
Или не выглядит — скорее слышится по-другому: испанские диалекты, которые мы утратили, перекликаются с языками индейцев, о которых мы не имеем ни малейшего понятия, смешиваются со звуками латинской мессы и навсегда позабытых ритуалов в честь отвратительных богов, жаждущих человеческой крови, день за днем, день за днем. Да, вот как это должно быть. Картину пусть каждый достроит сам, а звук — звук менее навязчив. Мои читатели должны слышать, они должны стать слушателями. Пусть они услышат тяжелую поступь Кортеса, продвигающегося вглубь страны, дождь, ветер, брань и склоки, пусть они услышат ужасное шипение Попокатепетля[111] — в его дымящееся жерло спустились испанцы, у которых так некстати кончилась сера для пороха. Пусть они услышат звуки бойни в Чолуле,[112] где испанцы, разъярившись, вырезали три тысячи индейцев, а может, шесть тысяч, а может, еще больше тут тоже существуют «противоречивые свидетельства», — но звуки будут отличаться очень мало. Пусть они услышат сады Иштапалапана[113] — пение птиц в вольерах, щебетание колибри и жужжание пчел, вьющихся над дивно пахнущим кустарником и лианами, оплетающими шпалеры и шорох метлы, подметающей дорожки. Пусть они услышат как Монтесума приветствует Кортеса и как Кортес приносит ему уверения в дружбе и почтении. Пусть они услышат звон золота и серебра — ожерелий, браслетов и других украшений даров, переданных ацтеками испанцам, и их заинтересованные замечания по поводу мастерства, веса и возможной стоимости этих изделий. Пусть они услышат скрип пера по пергаменту: Кортес пишет донесение императору в Мадрид. Возможно, они услышат даже бормотание Карла V,[114] вопрошающего, стал ли он уже хозяином всего Нового Света или только его части, что его бы не устроило. И наконец, пусть они услышат общий предсмертный вопль человечества — испанцев и индейцев, мужчин, женщин и детей, умирающих потому только, что они имели несчастье оказаться на переломе истории.