Фернандо Намора - Живущие в подполье
Не забывай, Алберто, что нас в камере было больше пятидесяти. Мы находились вместе, как я тебе уже говорил, день и ночь, месяц за месяцем. И порой, когда наши мысли устремлялись вдаль от тюрьмы и мы начинали тосковать по местам, где никогда не бывали, общество сокамерников становилось для нас невыносимым. Мы всматривались в лица товарищей, пытаясь угадать, что скрывается в их глазницах, за их черепами, что таится в их мозгу, и видели пустоту. Тусклую и темную массу. Хотелось навсегда вычеркнуть из памяти этот пейзаж, этот хутор, этот похожий на остров далекий горный хребет, застывший, словно листок календаря, который никогда не переворачивают. Разумеется, подготовка пьесы, теперь составлявшая часть нашей тюремной жизни, была подчинена общему распорядку. В шесть утра играли утреннюю побудку, около семи разносили кофе, гнусное пойло, которое мы прозвали "каштановой бурдой" (я никогда не рассказывал тебе об этом, Мария Кристина, а ты так часто ругаешь меня за мое внезапное отвращение к кофе). К завтраку нам полагался ломоть хлеба, на тюремном и на солдатском жаргоне он назывался "корочкой"; итак, мы получали по кружке кофе и по "корочке", около десяти часов нас выводили на получасовую прогулку и в полдень давали обед. Появлялось несколько солдат, одни с ружьями, другие с кастрюлями, они быстро раскладывали еду по мискам и снова оставляли нас одних, затихал топот сапог, двери захлопывались, и снова мы оказывались на далеком туманном острове, земле изгнанников.
Наша камера была длинной и достаточно широкой, чтобы в ней могли разместиться два ряда нар, где мы спали головой к стене. Ты скоро поймешь, Алберто, почему я останавливаюсь на подробностях. Однажды я записал эту историю на магнитофон, чтобы даже мелочи не изгладились из моей памяти, прослушал запись несчетное число раз, потом пригласил послушать Малафайю, Озорио (нет, ошибаюсь, Озорио не приглашал), Сару и других; Сара выкурила в тот вечер целую пачку сигарет, должно быть после мигрени, Зеферино выпил полбутылки виски и под конец закричал, что должен непременно снять эту одиссею, хотя бы его и засадили потом в кутузку, а я столько раз слушал эту запись, что в конце концов то, о чем я говорил, стало казаться мне фантастическим и бесстыдным, словно пленка, которую прокручивают с конца или в замедленном темпе, чтобы трагическое стало смешным, и тогда я стер запись, Алберто, и попытался ее забыть, так мы избавляемся постепенно от воспоминаний о детстве, которое не может, не имеет права повториться, так исчезают в нашей душе остатки мужества — и все же теперь мне кажется, будто, рассказывая тебе об этом, я воскрешаю запись вновь. Может быть, для того, чтобы помочь собственному воскрешению?
Итак, Алберто, нары в два ряда, а посреди еще оставалось место для грубо сколоченных столов и скамеек, напоминающих мебель в деревенских трактирах, скамейки служили нам для самых разнообразных целей, даже для гимнастических упражнений, на них мы сидели за едой и в часы бесед и занятий; у нас не было книг, но мы старались передать товарищам то, что когда-то учили и знали, Шико Моура, выйдя из тюрьмы, немного разговаривал по-французски, я обучал географии и истории, и думаю, ни одна школа не знала таких старательных учителей и таких усердных учеников; так вот, я хочу сказать, Алберто, что между скамейками и парами оставался узкий проход. А в глубине камеры находился умывальник, каменная доска для стряпни и уборная. Только уборная. Прежде в крепости был душ, куда заключенных водили раз в неделю, но когда я туда попал, душ уже упразднили, поскольку тюремщики обнаружили, что арестанты оставляют в кабинах записки товарищам из других камер. Поэтому мы обходились, как могли, умывальником. И все же старались соблюдать чистоту, почти все брились каждый день.
Мы не позволяли себе распускаться, и это поддерживало в нас чувство самоуважения. На чем я остановился, Алберто? Со временем события тускнеют в памяти. Да, я рассказывал тебе о зрительном зале — если его так можно назвать. Наговаривая текст, я чуть запинался, Сантьяго Фариа объяснил это сильным волнением, но дело совсем не в волнении, просто мне не всегда удавалось быстро находить нужные слова. Сара вдруг попросила прервать прослушивание, чтобы пригласить супругов Соуза Гомесов, те не сразу подошли к телефону, и Сара повелительным тоном произнесла: "У Васко собралось несколько друзей. Мы слушаем запись, которую он сделал, это фантастично. Приезжайте скорей". Соуза Гомес не желал слышать ни о каких записях, он хотел спать и заупрямился: "Мы собираемся на боковую, детка, уже разделись". Но Сара не принимала отказов: "Ну и что же! Приезжайте голыми!"
На чем же я остановился, Алберто? На описании зрительного зала. Вдоль стон висели полки, куда мы клали чемоданы, рюкзаки с одеждой, разный хлам. Были также перегородки, которые могли пригодиться для занавеса. И мой берет, Барбара. Наступил полдень, время обеда, двери отворились: те же солдаты, те же ружья, обычный ритуал. Вялые разговоры сразу стихли. Вооруженные солдаты подождали, пока другие собрали пустые миски, двери снова заперли. Вдумайся хорошенько, Алберто, несколько раз в день в каморе появлялись солдаты, как правило, в сопровождении сержанта и агента политической полиции, который не только присутствовал при раздаче пищи, но и при всяком удобном случае всюду совал свой нос. В десять вечера играли отбой, тюремщики гасили свет. Крепость становилась пустыней, как и весь мир. Слышался лишь шорох ночных насекомых. Следовательно, наш праздник должен начаться после того, как охранники унесут миски, между семью и восемью часами, и окончиться, прежде чем погасят свет. За это время нужно было успеть оборудовать сцену, установить декорации, загримировать актеров, подключиться к сети (мы не хотели отказываться от сценических эффектов), соорудить подмостки и партер, а значит, сдвинуть кровати и скамейки с обычных мест. Наши товарищи будут сидеть рядами, как в настоящем театре. Мы уже видели, как удивленно и жадно загорятся их глаза. Трудно, почти невероятно трудно, не правда ли, Алберто? Но игра стоила свеч. Всех нас охватило волнение, до сих пор мне неведомое.
Да, приходилось действовать проворно, ловко и четко, как десантникам, мы ведь тоже вели войну, Алберто: после того как в десять часов гасили свет, нас обязательно проверяли, причем в самое разное время, от начала одиннадцатого до полуночи. Двери внезапно отворялись, полицейские врывались в камеру, и старший тюремщик или агент тайной полиции освещали карманными фонариками каждый уголок, оглядывали полки и нары, чтобы убедиться, что все в порядке. Потом стража уходила. Один из политических заключенных, Галвейяс, я тебе о нем говорил, женился в крепости Ангра, и, хотя после свадебной церемонии невесте пришлось возвратиться в город, а ему в тюремную камеру, мы обычно шутили, что охранникам, если они уж очень старались при проверке, поручено найти брачное ложе, на котором магически соединялись молодожены, едва опускалась ночь. Осмотр, однако, не всегда был строгим, иногда солдаты, открыв дверь, тут же ее захлопывали, только чтобы выполнить приказ, и все же опасность осмотра существовала. А значит, после десяти часов спектакль должен быть закончен и порядок в камере восстановлен. Итак, как же мы поступили? Сейчас узнаешь.
Но зачем я тебе об этом рассказываю, Алберто, я, уничтоживший запись после того, как ее прослушала хрупкая Сара со своей компанией, я, который сам видел, как Галвейяс бросился с крепостной стены в бездну, так и не пробыв ни одного часа с женой? Это случилось на закате дня; когда перезвон колоколов навевал грусть, апельсин заходящего солнца, казалось, готов был треснуть, Пико действительно походил на остров, огненный остров, настоящую землю, а не на окутанный дымкой мираж, Галвейяс разбился о скалы. Когда стали повторять запись для приехавших позже Соуза Гомесов, в комнату вошла губастая девица, приглашенная Сарой; время от времени Сара обновляла свою свиту; у девицы были худые длинные ноги, ее наглухо застегнутый жакет напоминал военный мундир, легко расхаживая среди собравшихся, она не переставала восклицать: "Боже мой, как это великолепно!" — и никто не мог понять, относятся ли ее слова к записи или к виду с моего балкона на реку; прослушивание окончилось, все заговорили о политических новостях, губастая выказала полную неосведомленность, она без умолку задавала вопросы и даже сочла нужным оправдаться: "Разве вы не знаете, что я была в провинции?" лишь потом выяснилось, что под провинцией она подразумевала Италию, губастая приехала из Рима, где изучала хореографию, она жаловалась, что устала, и под конец задремала на груди у Зеферино. Но прежде чем заснуть, девица с отвращением отодвинула стакан с виски, потребовала красного вина, густого и искристого, и стала его всем предлагать. Зеферино был потрясен, от выпитого язык у него заплетался, но он хотел, чтобы все обязательно узнали, какая у Васко "необыкновенная биография", и закончил ее рассказывать в ванной комнате, с трудом освободившись от губастой девицы; он проспал остаток ночи в ванне и уже не слышал, как Соуза Гомес сетовал на то, что не может продолжать диету, потому что на лице у него появились прыщи, а Виллар все порывался продекламировать только что сочиненную оду о саване изгнанников, по обыкновению весьма туманную и полную ядовитых намеков, прикидывая в уме, как бы запродать ее одновременно в два литературных приложения.