Марсель Байер - Минуя границы. Писатели из Восточной и Западной Германии вспоминают
Я сделала несколько снимков. На одном из них мой отец, облокотившись о балюстраду, глядит через бывшее минное поле (здесь тоже утыканное табличками) назад, на Восток. Как знать, что он там видел.
Асфальтированная дорога вела отсюда в гору, в Фюрт. Отец рассказал, что туристические автобусы раньше постоянно курсировали между пивнушкой и отелем в Фюрте, на горе. Может, там найдется что-нибудь выпить.
Однако и приграничная гостиница в Фюрте разорилась. Некогда процветавший гостиничный комплекс с двумя огромными корпусами, обнаруживающими абсурдное сходство с панельными постройками в Восточной Германии, пустовал. Брошенный владельцами и туристами в глубоком тылу бывшей зоны. В палисаднике — настоящий гэдээровский пограничный столб. «В память об открытии границы 02.12.1989».
Мы объехали еще несколько окрестных деревень. Все безуспешно. Заколоченные магазинчики и кафе мы заметили еще накануне, пока искали ночлег. В последние годы тут, похоже, все позакрывалось. Сохранился только «магазин бутылочного пива», как назвала одна деревенская старушка местный пивной ларек, но и тот оказался на замке.
Я невольно вспомнила знакомого, который объяснял мне однажды с укоризной, как трудно стало бывшим приграничным районам в Западной Германии после отмены дотаций. Тогда я только недоуменно пожимала плечами и кивала. Принимать решения, вести хозяйство собственными средствами — тоже не просто. Здесь, на краю Тюрингского леса, это очевидно. В поисках пивнушки мы неоднократно сбивались с пути и в конце концов стали путать Восток с Западом. Сегодня различие между той стороной и этой невелико. Желанная картина «превращения полосы смерти в линию жизни» хороша для различных видов злаковых, но для реальной экономики и человека это лишь дешевая игра слов.
Может, нам просто не везло, но в итоге открытым оказался только фаст-фуд — филиал известной сети — на парковке перед двумя огромными супермаркетами. Вместо вожделенного пива пришлось довольствоваться чизбургером и колой. Мы с отцом уловили иронию.
Но на обратном пути в Зоннеберг нас все-таки поджидала встреча с прошлым. Когда мы въехали в деревню, отец вдруг резко затормозил и свернул. Мы остановились перед огороженным участком, где виднелись какие-то списанные сельскохозяйственные машины, два искореженных автомобильных остова, горы пустых бутылок в человеческий рост, кучи металлолома. Позади, в конце участка, на фоне горы Муп в несметном количестве красовались сваленные штабелями странные бетонные обломки.
— Что это? — спросила я отца, проявившего к ним столь явный интерес.
— Это бывший заградительный ров, — ответил он с некоторой торжественностью. — Вот она, твоя стена.
Мы подошли ближе. Края бетонного кладбища были во власти зарослей ежевики. Она пускала усики во все щели. Несколько обломков бетона валялись вокруг. Там и сям из твердой серой массы торчали ржавые металлические стержни. Экономя место, старые пограничные заграждения взгромоздили друг на друга, и Т-образные детали соединились в причудливые фигуры на фоне синего неба. Выглядело это зловеще, и в то же время захватывающе.
Хотелось бы узнать, почему бетонные обломки свезли именно сюда и что с ними собираются делать. Нам даже показалось, что это не свалка, а центр переработки вторсырья. Но спросить объяснений было не у кого, и мы просто постояли, покурили перед бетонными завалами, погрузившись в свои размышления.
А потом сели в машину и тронулись дальше.
Гюнтер Грасс
1953.1970
© Перевод С. Фридлянд
Дождь мало-помалу утих. Когда поднимался ветер, между зубами скрипела кирпичная пыль. Впрочем, это вообще характерно для Берлина, как нам объяснили. Мы с Анной жили здесь уже примерно полгода. Она покинула Швейцарию, я оставил позади Дюссельдорф. В одной Далемской вилле у Мари Вигман она постигала танец босоножек, я же все еще не оставил надежду стать в ателье Хартунга, что на Штейнплац, ваятелем, однако всюду, где бы мне ни доводилось стоять, сидеть или лежать с Анной, я писал, писал длинные и короткие истории. Но потом случилось нечто, лежащее за пределами искусства.
Мы сели в электричку и доехали до Лертеровского вокзала, чей стальной скелет сохранился до сих пор. Мимо развалин рейхстага, мимо Бранденбургских ворот, на крыше которых не было красного знамени. Лишь на Потсдамерплац, с западной стороны границы между секторами мы увидели, что уже произошло и — в ту минуту или с той минуты, когда дождь поутих, — продолжает происходить. Дом Колумба и Дом Отечества дымились. Горел какой-то киоск. Обугленная пропаганда, которую вместе с дымом гнал ветер, черными хлопьями сыпалась с неба. И еще мы видели там и сям толпы людей, двигающихся без всякой цели. Никаких признаков Народной полиции. Зато сжатые толпой советские танки Т-34, я знал эту модель.
На одном щите стояло предостережение: «Внимание! Вы покидаете американский сектор». Несколько подростков, кто на велосипеде, кто просто так, рискнули, однако, пересечь границу. Мы же так и остались на Западе. Не знаю, сумела Анна увидеть больше, чем я, или нет. Но оба мы видели детские лица русских пехотинцев, которые окапывались вдоль границы. А чуть поодаль мы увидели людей, бросающих камни. Камней повсюду было предостаточно. Камнями — против танков! Я мог бы запечатлеть позу бросателя, мог бы написать короткие — или длинные — стихи про бросание камней, но не провел по бумаге ни единого штриха, не написал ни единого слова, однако поза бросающего сохранилась у меня в памяти.
Лишь десять лет спустя, когда мы с Анной, окруженные толпой детишек, уже выступали в качестве родителей и могли воспринять Потсдамерплац лишь за стеной, как ничейную территорию, я написал об этом пьесу, которая на правах немецкой трагедии носила название «Плебеи пытаются бунтовать» и была в равной мере неприятна храмовым жрецам обоих государств. В четырех актах пьесы речь шла о власти и безвластии, о запланированных и спонтанных революциях, о вопросе, можно ли переписать Шекспира, о повышении норм и разодранной красной тряпке, о репликах и контррепликах, о высокомерных и о малодушных, о танках и бросателях камней, о залитом дождем бунте рабочих, которое сразу же после его подавления, датированного 17 июня, было ложно провозглашено народным восстанием и в соответствии с этим возведено на уровень государственного праздника, причем на Западе торжества с каждым разом приводили ко все большему числу жертв дорожных происшествий.
А жертвы на Востоке — они были застрелены, линчеваны, казнены. Вдобавок многих покарали лишением свободы. Тюрьма в Бауцене была переполнена. Но известно это стало много позднее. Мы же с Анной могли увидеть лишь бессильных бросателей. Из западного сектора мы наблюдали все на отдалении. Мы очень любили друг друга, еще мы очень любили искусство, не были мы и рабочими, чтобы бросаться камнями в танки. Но с тех самых пор мы знаем, что эта борьба идет не прекращаясь. Порой, хотя и с опозданием на целые десятилетия, победу все-таки одерживают те, кто бросает камни.
1970Моя газета в жизни не возьмет у меня этот материал. Для них нужно рассусоливать примерно в таком духе, что, мол, «Взял всю вину на себя», или что «Внезапно канцлер упал на колени…», или еще гуще: «Коленопреклонение от имени Германии!»
Так вот, насчет «внезапно». Все было продумано до мельчайшей детали. Без сомнения, этот пройдоха, ну, этот его посредник и доверенное лицо, который исхитряется здесь, дома, представить позорный отказ от исконных немецких земель как великое достижение, нашептал ему эту эксклюзивную идею. И тут его шеф, этот пьяница, повел себя как правоверный католик: он упал на колени. Сам-то он, между прочим, вообще не верующий. Устроил шоу. Хотя для обложки — если судить с журналистской точки зрения — получился хит. Как удар бомбы. Тихонько так, вне протокола. Все-то думали, что дело пойдет обычным путем: возложить венок из гвоздик, поправить ленты на венке, отступить на два шага, склонить голову, снова вскинуть подбородок и неподвижным взглядом посмотреть вдаль. После чего с синими мигалками в замок Виланов, в роскошную резиденцию, где уже дожидается бутылка коньяка и коньячные рюмочки. Но не тут-то было! Он позволяет себе такую эскападу, причем не на первой ступеньке, что едва ли было бы рискованно, а прямо на мокрый гранит, не опираясь ни на одну, ни на другую руку, он умело сгибает колени, руки судорожно сжимает перед причинным местом, принимает постную мину, все равно как на Страстную пятницу, словно он больший католик, чем папа, потом ждет, пока банда фоторепортеров отщелкает затворами, далее — и опять не самым безопасным образом, чтобы сперва одна нога, потом другая, он рывком поднимается с колен, словно много дней подряд тренировался перед зеркалом, р-раз — и встал, стоит и глядит, будто ему явился Святой Дух во плоти, глядит поверх наших голов, будто ему нужно доказать не только Польше, но и всему свету, как фотогенично, при желании, можно покаяться. Умело, ничего не скажешь. Даже чертова погода ему подыграла. Но в таком виде, с легким бренчанием на клавесине цинизма, моя газета никогда у меня это не возьмет, даже при том, что весь руководящий этаж нашей газеты был бы рад-радехонек, если бы этот коленопреклоненный канцлер вообще сгинул, и чем скорей, тем лучше, сгинул, пусть свергнутый, пусть переизбранный, лишь бы сгинул.