Тадеуш Ружевич - Грех
— У нас будет новый гость.
— Какой еще гость? — сказал, точнее, огрызнулся П., и его лицо стало, как у злой собаки… — Какой гость? — повторил он хмуро.
— Приедет женщина из Варшавы.
— Женщина?! — спросил он изумленно, как будто ему сообщили, что приедет гиппопотам…
— Да, знакомая заведующей.
П. ничего не ответил. Потом ходил почти целый час по комнате, что-то бормотал, разговаривал сам с собой, бранился, наконец выругался в адрес женщины, которая должна была еще сегодня сюда явиться.
— Идиотка! Нашла время… — громко сказал он и на этом закончил разговор с незнакомкой. Взял один из четырех толстых томов, лежавших на столе. Это были стихи великого поэта периода «Молодой Польши»[53]. Со снисхождением читал П. патетические гимны и апострофы Богу, сатане и другим, теперь менее известным персонажам. Он чувствовал, что в этой поэзии когда-то происходило нечто грандиозное и одновременно фальшивое, театральное, актерское. Маленькие картинки, описывающие сельские дороги, придорожные распятия, хаты, межи, садики, пастбища и подсолнухи, были еще ничего. Но Душа, Нирвана, Смерть, Сатана поблекли и развеялись. Остались слова. Сечка слов. Мельницы слов. Бумажные гимны. Бумажные храмы. П. рассмеялся. Он смеялся, читая вслух:
А таинственной ночью
когда перед моим дворцом
воздвигнутым из туманных миражей
причудливые цветы с побелевшими глазами
хохочущей Медузы
до страшных размеров
вырастали в лунной дымке
Особенно его рассмешили «причудливые цветы с побелевшими глазами хохочущей Медузы». И как он это выдумал? Наверно, спьяну, подумал П. не без сочувствия и швырнул томину на стол. Книга грохнулась, как бревно. Горничная, которая убирала коридор и лестницу, подняла голову и прислушалась. Закрывшийся в комнате постоялец разговаривал с кем-то, вдруг она услышала крик: «Болван! За работу, дальше!» Горничная пожала плечами и стала спускаться вниз. Тем временем П., словно испугавшись собственного крика, говорил себе вполголоса: «Описывай, что видишь, записывай, что слышишь, и готово! Смотри и сразу записывай, иначе не успеешь. Что я должен описывать и записывать? Небо, снег, вода, листья уже описаны, пустые разговоры в поездах, бормотание пьяниц в кабаках, казенные речи общественных деятелей… это все… нет! нет! нет! — вскрикнул он и закрыл рот рукой… — Слова не обретают значения… а о каком «значении» ты говоришь, несчастный, о каком?.. Болван! Пиши, пиши. Записывай ноты. Какой-то дурак сказал, что поэт — это птица. Поет, потому что по-другому не может… Вот именно, злобный критикан, писать стихи — это не физиологическая потребность… поет, потому что должен, должен и поет… Ох, ну что за дурак! При этом постоянно одни и те же фамилии. Господи!.. Хватит нести чепуху! Возвращайся к работе. Когда эти прелестные пташки, сны, огоньки, лирические тра-ля-ля превратились в орудия пыток? Все уже записано выписано написано выплакано высмеяно выкрикнуто, бред, бред! Построение фразы, новый синтаксис, новая структура — только это еще имеет какой-то смысл». Он припомнил последний разговор с другом, которому предстояло умереть только еще через два года. Видимо, от нищеты. «В норе". Что замучило Франтишека? Опухоль в мозгу? Подозревали, что да. Ему сделали рентген. Прозрачный, он ничего в себе не прятал. Значит, шизофрения, и точка. И замучил он сам себя как раз построением фразы. Строил сам себе стену. Собственноручно себя замуровал. Запутался в своих внутренностях. В предложениях, которые никогда не мог довести до точки. В закусочной Франтишек рассказывал о своей борьбе с синтаксисом, о сражениях за новое слово. Заблудился в лабиринте и умер. Стоя над тарелкой с томатным супом, втягивая губами белые нити вермишели, с отчаянием в затуманенных голубых глазах объяснял, разъяснял, комментировал. Отложил в сторону алюминиевую ложку. «Мои однокашники добились чего хотели этот редактор этот посол этот издал пять романов того переводят в Японии… клянусь Богом… я ищу свою правду… то есть свое слово… но теперь я вернулся назад и запутался пишу книгу в стихах. Эпопею тринадцатисложником у меня тринадцать толстых тетрадей но фраза стоит таких трудов снится мне по ночам как шнурок сплошные узлы все переплелось я не могу из этого выпутаться. Ты взял свое тебя не съели называют звездой а я не знаю сплошная нервотрепка фраза тащится поедает сама себя и переварив выбрасывает и Иоанна на грани нервного срыва смотрит на эти мои черновики а я уже сдох даже за мебель не заплатил но хуже всего с фразой строя новую я запутываюсь не могу развязать развернуть и задыхаюсь и погибаю и все напрасно все напрасно благие намерения голод… нужно только научиться выстраивать новый синтаксис я ошибся все перепутал… они приходят в магазин и выбирают себе поэтику как брюки или галстук… я плюю на них… потребители формы…»
П. теперь вспомнил разговор над тарелкой супа. Большую, лысеющую голову Франтишека, его детские глаза, а потом все эти рассказы о его смерти «в нищете», «в норе». Умер мастер! А всякие сметливые оборотистые парни точно райские птички порхают из сада в сад и поют философствуют размышляют пишут за чужой счет. В помощниках у них такие же эстетствующие импотенты-критики. Аристократия духа… Покойся с миром, святой Франтишек, покойся с миром, глупец, мученик… П. закрыл глаза. Стал читать написанные накануне страницы. Время от времени зачеркивал какое-нибудь слово, но через минуту к нему возвращался. Приглядывался к своим фразам на листе бумаге. Тысяча страниц? Тому удалось все выразить в четырех строчках… Безумие.
Das Angenehme dieser Welt hab ich genossen
Der Jugend Freuden sind wie lang! Wie lang! Verflossen.
April und Mai und Junius sind ferne.
Ich bin nicht mehr, ich lebe nicht mehr geme[54].
Когда вечером в пустом доме раздался звук гонга, П. понял, что «гость» приехал. Пока он был один, обходились без гонга. Он даже просил не пользоваться этим инструментом, звуки которого предвещали какие-то космические события, а на деле все заканчивалось бульоном и котлетой. Тем временем гонг гудел и наполнял страхом темную келью. Будто бы горничная била его деревянной палкой по темени… В первую минуту ему захотелось закрыться на ключ, потом залезть в кровать и притвориться больным. В конце концов он взглянул на себя в зеркало, пригладил волосы и пошел в столовую. За столом, на котором стояли два прибора, сидела женщина. Красная кофточка ярко светилась, электрический свет блестел на черных, гладко причесанных волосах. П. поклонился, невнятно назвал свою фамилию и стал наливать суп в тарелку.
То, что он оставил на столе в «своей келье», было столь жалким и постыдным… он был переполнен этими фразами; подчеркнутыми, порезанными. Они дрожали в нем, как паутина, когда в нее попадает жирная муха. Он пришел сюда весь дрожа, в лихорадке. А здесь — чужое лицо. Он на минуту отложил ложку и стал разглядывать незнакомые черты. Женщина ела мясо и только иногда невольно поднимала глаза на сидящего в молчании случайного партнера. П. внимательно рассматривал ее лицо, руки и плечи. Ему вдруг расхотелось есть… Это должно было быть началом большого романа на несколько сот страниц, в котором бы описывался период с лета 1939-го до октября 1957-го. Не один год он готовился к этой работе. Теперь начал… и застрял на первой странице. Уже неделю не может решиться продолжить… «Он наклонился над этими колосьями с нежностью с умилением горожанина который уже давно не был в поле рассматривал маленькую корзиночку сотканную из молочного тумана склонился над колосьями с нежностью и умилением городского жителя, который отдыхает на курорте, рассматривал корзиночку, сотканную как будто из тумана. Корзиночка эта (была) ловко приделана к трем колоскам; она имела форму перевернутой груши. Обиталище паука — подумал он — здесь живет паук. Он заметил белую нить, протянутую над границей; по другую сторону границы, на колоске, сидел черный паук, на тельце у него был причудливый золотой знак. Он заметил белую нить, которая (тянулась) светилась над межой; по другую сторону межи на колоске сидел черный паук, на его брюшке золотился какой-то причудливый знак.
(Он приехал в деревню с четко определенной задачей, которую сам себе придумал, гуляя по улицам города. Трудно сказать, что именно ему было нужно.)
(Генрик поднял голову). Ветер прочесал желтеющую рожь (зашепелявил) зашелестел в зеленом (еще) овсе и поплыл на волне света к далеким лугам. Светились золотые люпины и противный сладковатый запах подплывал наполнял воздух (полз в воздухе).
Светились золотые люпины и густой душный запах полз в воздухе. Пылали в густом тошнотворном воздухе желтые люпины. Вдоль горизонта пролегла черная прямая полоса леса (на линии горизонта).
(Генрик теперь шел по канаве.) Генрик лег в рожь. Над ним стоял воздух (огромный синий ствол). Над ним дрожал воздух под неподвижным высоким голубым небом. Оно складывалось как бы из нескольких слоев (разных) запахов. Одни были толстые и густые, почти осязаемые (можно потрогать) другие зыбкие и существующие как бы в памяти (и существующие в воспоминаниях).