Стив Эриксон - Явилось в полночь море
В этот день он начал свою кампанию спасения парижских шлюх. Кружа по часовой стрелке, он обшаривает город и находит первую на Пигаль. Ей за пятьдесят, ее некогда черные волосы поседели, зубы выпали, и она с трудом стоит у витрины, где всегда держит вахту, пока ее не прогоняет владелец магазина. Увидев ее помятое лицо, темные круги под глазами, темные морщины и кожу цвета мрамора, Жилец сразу понимает, что она умирает. Когда она собирает все свои силы, чтобы улыбнуться ему, это получается так жутко и душераздирающе, что он отшатывается. Попятившись от нее в нескрываемом ужасе, он поворачивается и бежит, а когда наконец берет себя в руки и оборачивается, то видит, как она снова прилепилась к своему месту у края витрины. Спустя несколько минут Жилец возвращается и поднимает ее, а затем останавливает такси, которое через десять минут высаживает их у маленькой гостиницы на правом берегу. Консьержка, взглянув на женщину, гонит их прочь. Они заходят еще в несколько гостиниц все более и более сомнительного вида, пока не снимают комнату. Жилец ведет женщину наверх в номер, раздевает, моет в биде как может и укладывает в постель, а сам спускается вниз, платит за номер и на последнем поезде метро доезжает до реки, где идет по набережной до моста Понт-Нёф и прячет ключ от шкафчика вокзальной камеры хранения между камнями в стене в ста футах от того места, где потом спускается под мост спать. Через несколько часов, ночью, его будят и избивают двое грабителей, и к рассвету все его тело в синяках, во рту запеклась кровь, но ключ от камеры хранения цел и невредим.
Вторую шлюху – запуганную четырнадцатилетнюю девочку – Жилец встречает в квартале Алль. Он покупает ей обед, ведет в гостиницу, а сам ночует под мостом Пон-дез-Арт, где ночью к нему снова пристают. Третью шлюху, печальную невзрачную наркоманку, он подбирает на рю Сен-Дени после того, как ее жестоко избил сутенер. Жилец селит ее в гостиницу, обрабатывает ее раны и оставляет немного еды на столике у кровати, где она спит. Его не интересуют привлекательные шлюхи, здоровые шлюхи или девицы с авеню Фош, которые сами в состоянии позаботиться о себе. Его интересуют другие, с хаосом в глазах, плывущих по волнам собственных тысячелетий, где память не имеет ни начала, ни конца.
Спустя пару недель по Парижу разносится слух о том, чем он занимается, и на него больше не нападают по ночам, если не считать одного-двух разъяренных сутенеров. Воры и нищие, как правило, сторонятся его, считая сумасшедшим; его держат за свихнувшегося святого, который творит бесполезное добро – бродит по городу, подбирает на улице больных шлюх и селит их в гостиницы, – хотя многие задумывались, откуда же он берет деньги: ведь при грабежах у него никогда ничего не находят. Сами проститутки не знают, что о нем думать, кроме того, что у него, очевидно, есть какой-то свой интерес, хотя они и не могут понять какой, потому что у каждого мужчины есть свой интерес, и к тому же они склонны презирать тех, у кого его нет. Некоторые заключают, что это, по сути, и есть высшее извращение – дать шлюхе денег, заплатить за обед и номер в гостинице, ничего не ожидая взамен: что это за долбаные психологические выкрутасы? Что же касается Жильца, он ни на мгновение не верит, что действительно кого-то спасает. Он ни на мгновение не думает, что хоть одной из этих женщин светит что-либо иное, кроме как вернуться на панель или, возможно, умереть на гостиничной койке, где он ее покинул. Но теперь, оставив вопросы о честности и вероломстве далеко позади, он делает это, потому что когда смысл апокалипсиса ушел от него при встрече с Моментом, который оказался не светом, а черной ямой, Жилец обнаружил, удивившись так же, как удивился бы любой другой, что его переполняет не чувство вины, не угрызения совести, не муки, не тяжелое бремя собственной чудовищности, а скорее новая необъяснимая и невыносимая способность к жалости, которой его сердце просто не могло сдержать.
Лежа днем на набережной и глядя в голубое французское небо, он вспоминает прошлое. Он вспоминает, как почти двадцать лет назад, в последний раз, когда был во Франции, примерно за месяц до того, как поселился в гостинице на рю Жакоб и встретил Энджи, вот так же лежал в поле под Парижем, глядя в то же голубое небо. Для него это было потенциально опасное время, время без корней… В двадцатипятилетнем возрасте, преследуемый хаотичным шумом панковской тусовки, он был уволен с работы в одной нью-йоркской исследовательской фирме и тогда вернулся в Париж, где на время влился в богемную группу революционеров, которые снимали квартиру неподалеку от рю Вожирар, к югу от Эйфелевой башни. Среди них все постоянно ссорились, обезумевшие бывшие дружки врывались через окно в приливе ревности, которая оказывалась скорее нелепой, чем уместной, пока вскоре все так не достали друг друга, что с наступлением весны сбежали из Парижа в окрестности. Теперь, лежа на набережной Сены, Жилец старается вспомнить имена тех старика со старушкой, что держали небольшую ферму и виноградник в деревне, где поселилась вся группа. Он предполагает, что и старик, и старушка давно умерли. За всю свою долгую жизнь они почти ничего не нажили, кроме дома, виноградника, сада и винного погреба (хотя какой там погреб, яма ямой…). И, как часто бывает с людьми, имеющими столь мало, их щедрость не знала границ. Теперь Жилец вспоминает, как они были согласны на все, лишь бы ему угодить, как видели в каждом мгновении новую возможность наполнить ему стакан, будто только для того и жили, как были готовы исполнить любое его желание, удовлетворить любую нужду.
В их доброте крылось какое-то бесшабашное веселье. Днем они работали на винограднике или в саду, готовили обед, убирались в доме и обстирывали всех, а ночью садились перед маленьким черно-белым телевизором и смотрели американские шоу с плохим переводом на французский. Весной восемьдесят второго года в этой сельской идиллии Жильца застал один из самых страшных приступов головной боли, которая взрывалась тошнотой, стреляла в позвоночник и вспыхивала за глазами с такой силой, что их хотелось вырвать. Так что остальные выселили его в древний бетонный домик для гостей, где заколотили окна, забаррикадировали двери и заперли его, как дикого зверя.
Когда на следующее утро он встал, головная боль стихла, и дверь была не заперта, а снаружи на двери виднелась черная надпись: OCCUPE. [53]
Старушка-хозяйка готовила к первому из двух пиров на весь мир. Около одиннадцати часов все уселись за стол во французском саду, под голубым небом, и белая скатерть колыхалась на ветерке, а над головой вяло жужжали мухи. Старушка начала выносить еду, а старик – выставлять из погреба винные бутылки, и в этот момент, может, переменился ветер, а может, на солнце наползло сонное облако, и весь сумбур в голове Жильца осел, как пыль, и к тому времени, когда старик принес последнюю бутылку – через четыре часа после начала застолья, после многих выпитых бутылок, – Жилец подумал про себя: ах, вот примерно такой и должна быть жизнь! Все всех любили – бывшие дружки, ссорившиеся с подружками, революционеры, ссорившиеся с декадентами-американцами; в красном вине и белой скатерти под голубым небом было что-то, придавшее всем человечности. Они флиртовали и шутили на смеси языков, которых не понимал никто, и смеялись на общем языке, который превосходно понимали все, а после обеда их хватило лишь на то, чтобы выволочь себя из-за стола, тяжело проковылять по тропинке к прогалине в высокой траве и там улечься. Теперь, много лет спустя, лежа на набережной Сены и глядя в небо, Жилец вспоминает, как лежал с закрытыми глазами в высокой траве и падал в небо над головой, которая была легче воздуха, будто превратилась в воздушный шар, готовая улететь от остального тела и больше не возвращаться, а он удивлялся, так же как, наверно, удивляются все пережившие подобный миг: почему такие мгновения столь мимолетны, почему все мгновения не могут быть такими? Заснув в траве, он проснулся через два часа и увидел, что Мадам Мао, или Мисс Мировая Революция-1982, или как ее там еще – на самом деле ее звали Сильвия, и она никогда не была прекрасней – нежно касается его плеча, зовет по имени и говорит, что пора ужинать.
Через несколько недель он почти на нуле. Когда парижский апрель переходит в май, он возвращается утром на вокзал Монпарнас, чтобы забрать свой бумажник из камеры хранения и купить билет на скорый поезд TGV до побережья Бретани. Дожидаясь поезда, он покупает в одном из привокзальных магазинов рубашку и недорогие штаны, потому что прежняя одежда превратилась в лохмотья. Ему хочется купить еще и новые туфли, но этого он не может себе позволить. Еще несколько франков он тратит на общественную душевую.
Хотя он принял душ, побрился и оделся во все новое и хотя большую часть поездки он спит, остальные пассажиры избегают его. Ему уже обрыдли ночевки под мостами через Сену и ночные грабежи. По дороге от Парижа до Шартра, Ле-Мана, Лаваля и Рена ему спится лучше, чем все последнее время, и через семь часов после отъезда из Парижа в старом укрепленном порту Виндо пересаживается с TGV на местный поезд, который довозит его до бретонской деревни Сюр-ле-Бато. [54] Здесь все еще стоят древние дома, построенные из перевернутых корпусов лодок, которые тысячу лет назад таинственным образом оказались на берегу в двенадцати километрах от моря. Среди ночи сойдя с поезда, он видит с вершины холма, как внизу, в долине блестят в лунном свете выбеленные лодочные днища.