KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Современная проза » Александр Гольдштейн - Аспекты духовного брака

Александр Гольдштейн - Аспекты духовного брака

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Александр Гольдштейн, "Аспекты духовного брака" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Герилья, партизанское дело идеологически означали для Эрнесто Гевары торжество справедливости, но в первую очередь — автономную, не подчиненную никаким внешним задачам и догмам безудержность искусства, в котором ему была обеспечена гибель. Эта ранняя гибель жестокого поэта и партизана, овеянная художественной непрерывностью революции, и была содержанием Че Гевары. Опытный повстанец и заговорщик, он, отправляясь в Боливию, знал цену своему сбродному войску, понимал, что оно будет нашпиговано провокаторами, и вряд ли рассчитывал вернуться назад. Его армия иссякла в блужданиях. До нынешнего дня дожили немногие, они уже не цепляются за идеи, созвавшие их в поход. В окрестностях Вальегранде были найдены последние мощи революции века. Отрубленные кисти рук не поднимут «Калашникова». Не улыбнется пустой рот.

P.S. Повторим: по Эйзенштейну, зритель, подвергшийся воздействию пафоса, меняет эмоциональную уравновешенность соглядатая на исступление соучастника; то же происходит с тем, кто становится сопереживателем высоко вознесшихся биографий. Патетическая биография, разворачиваясь точно античное войско, блистающее красотою своих церемониальных движений, готовое — когда сверкнет молния и задымятся распластанные птичьи тушки гаданий — оставить золотой и багряный парад во имя натиска, вопля, порыва; патетическая биография вовлекает свидетелей в одержимость, но не только этого от нее должно ждать. Она и в другом не обманет. Эта жизнь восстанавливает ощутимость действительности, замороженную анестезией привычек, благодаря ей возвращается в мир отвергнутое и опять занимает в нем место.

Если бы устная история (ее отвлеченная от сказителя повествовательная сущность) захотела сегодня донести до нас благочестие тех, чей дух с начала рассказывания поселился в ее цветниках, и снова сообщить о собственной праведности, о своем религиозном жанре и опыте, она обнаружила бы, что традиционно избираемый ею путь сужен, забит, как бывают забиты цементом и ветошью старые трубы. Будто нищенка, вымаливающая на паперти медяки у прохожих, или ослепший хромец, колдыбающий по вагонам, дабы, пока звенят на груди медали за оборону русских лесов и хмельная платформа не всосана перелесками, оплакать состав своим дребезжащим железнодорожным лиризмом, — устная история беспомощно дрожала бы у порога наших ушей, оглушенных инфляционными миллионами других поучений и анекдотов, претендующих накормить медом и молоком каких-то истин. Нынче у нее не было б шанса добиться внимания, с которым она не расставалась столетиями. Еще меньше шансов на то, чтобы эти уши опять, после такого количества неудач и обманов, поверили голосу сатьяграхи. И совсем уж немыслимо, чтобы в глухо задраенные перепонки, точно в стальные двери, отделяющие фантазм от реальности, сокрушительной вестью вошла революция. Для нее не видно условий, не видно настолько, что Хаким-бей провозглашает в книге «Millenium» первой постмодернистскою революцией XXI века сумбурное восстание мексиканских индейцев, нищих, сбитых с толку этнологами потомков майя, не разобравшихся с чужих слов в своей национальной гордыне. Хорошо же народное возмущение, чьи следы дождь и заросли съели за три сезона, тогда как пирамидально-ступенчатые храмы всамделишных майя и через тысячелетие каменным строем вышли из чащи. Революция не пройдет, ибо пламя ее питается ненавистью к наличному миропорядку и страстью к иному, без пятен, солнцу — страстью к Иному. Революции нет, во-первых, потому, что современное западное общество потратило уйму ресурсов на искоренение ненависти и любви из сознания большинства, а во-вторых, потому, что, по словам Петера Хандке, этому обществу не подыскать альтернативы, за исключением анархической.

Восприятие устроено так, что если какие-то феномены несвершимы сейчас и до них невозможно дотронуться, ощутив шершавую грубость или льняную, как простыни на заре, свежесть, то их не было никогда. Они кажутся легендами со свалки мифов, ибо нам трудно, при всем уважении к прошлому и презрении к современному, даровать людям минувшего непосредственность самых ярких чувственных обладаний, а себя и тут сделать лишенцами. Не было устной истории, не было сатьяграхи, не было насильственной революции. Но это обманчивое ощущение держится до тех пор, пока тьму неверия не прорежут фигуры рабби Нахмана, махатмы Ганди, Эрнесто Гевары, представляющих отверженные миры. По мнению некоторых, это универсальная ситуация: «Не существует послания самого по себе, есть посланцы, они-то и являются посланием, равно как любовь — это тот, кто любит». Но нам известно и о других временах, когда устная история или революции ненасилия и насилия обладали творческой мощью в качестве независимых сущностей, самостоятельных идей и призывов. Временах, в которые одной вести о приближающемся сказе, безотносительно к тому, кто рассказчик, было достаточно, чтобы слушатели загодя рассаживались у костра, а от слова «революция», еще не осененного образами вождей, лишь готовившихся возглавить массу, лишь мечтавших о том в своих темных норах, падали барьеры неравенства, гневом клубились заводы и лица протестующих принимали одухотворенное выражение, как бунтарское лицо человека в мистико-пролетарском искусстве Филонова, Ороско, Кетэ Кольвиц, Мазереля. Ведь это же было, скриплю я пером, адресуясь непонятно кому, может, омытым дождями зорям из колеблемых страниц Бретоновой «Нади», улегшейся возле клавиатуры, предлагая себя тому, кто и в переводе не побрезгует ее молодостью, я смотрю на эту женщину, когда изнуривший бесцветное низкое небо, облезлые стены домов, жухлые листья зной Тель-Авива вползает в прямоугольник окна, за которым мусорные ящики, глотающие идиш пенсионеров из ресторана с кисло-сладкой кухней в олеандрах под пальмами, или я обращаюсь в нижний этаж к старику, хозяину окантовочной мастерской, годами кормящему кошек-приблуд, которые меньше загадили подъезд, чем юные наркоманы общества защиты животных, тоже из первого этажа, двое из них, громко стоная, позавчера совокуплялись на лестнице, выставив голые ягодицы мальчишки и раскоряченные ноги девахи на каблуках, ядреные, в такт крикам изнывающие ноги, или это колотится черт знает обо что и орет сын моей квартирной хозяйки, взрослый дебил, либо внимает мне голубь, однажды утром ворвавшийся в комнату, чтобы, покуда я его ловил (как он метался, несчастный, разве забуду я панику загнанной птицы), изгадить пометом, осыпать перьями стол, книги, диван, или безмолвно со мною беседуют крылатые тараканы, поставщики моего наихудшего, пограничного с ужасом, омерзения, — ведь это же было, скриплю я пером и вперяюсь в экран.

То действительно было в эпоху самостоятельно действующих идей и значений, которые приводили в движение толпы, откликавшиеся на горящие в небесах письмена. В эпоху идей и значений, поманивших обетованием счастья, — тем страшней выдался невольный и вольный обман, тем полней была гибель начертанных в небе письмен. А если обещанное счастье (в границах, каких оно было обещано) не состоялось, то все дозволено, и тотально обступающие нас системы знаков не должны обходиться с телом, как с куклой или с (не)одушевленным орудием, превращая его в раба всеобщности. Достаточно мы наслушались фаталистических и капитулянтских речей про всевластие объективного: якобы говорящими управляет Язык, пишущими — Письмо, любящими — кодификации Эроса в изменчивых зеркалах сексуальности. Нет, настанет время, когда знаки, сообщения и повелевающие послания не смогут с механическим равнодушием работать над телом, им когда-нибудь предстоит с телом ласково слиться. И послание, впервые с басенной поры, действительно станет посланцем, весть — вестником, любовь — любящим. Пусть людей, способных снести груз послания, вести, любви, очень мало, пусть похожи они на описанных Яковом Друскиным вестников, галлюцинирующих инородцев, обитателей параллельных пространств, — они придут, это неотвратимо. Тогда можно будет без лжи декларировать, что художник не ниже и не выше искусства, ибо он-то и есть искусство, а историческая личность не просто играет в истории роль, но держит в своих руках нити истории. Функция этих людей традиционна и тавтологична, она по-прежнему (только тяжесть обязанностей удесятерится) состоит в том, чтобы преподать пример. По-видимому, пример верности себе и отношения к обществу, культуре, политике. Или даже — это еще несомненнее с точки зрения этики, а значит, и пафоса — пример как таковой, неважно, с каким содержанием, пример как бы пустотный и потому наполненный смыслом. Пример примера.

Вспомним, что и герои Плутарха, сошедшиеся для греко-римской борьбы репутаций, демонстрируют именно пример примера, то есть этический принцип; ничего другого в их деяниях и словах нет. Плутарх — писатель редкостно современный и своевременный, под звездами близнечного культа он строит изящные храмы моральных единоборств. Он изобразитель патетических жизней, специально отобранные двойчатки которых помещены им в сердце история, политики, искусства, экзистенциальной эстетики поведения., где ©ни выступают залогом самого бытия этих форм. В его знаменитом, открывающем биографию Александра, признании, что пишет он не историю, а жизнеописание, надо видеть уж, конечно, не автосвидетельство легковесности, неумения вырваться из персонологического портретирования в солидную хронику, нанизывающую объективные (по воле богов и от растленья людей) причины солдатского бунта, жадности плебса, кутерьмы императоров, но понимание того, что биография зачинает и освящает историю, она ее семя, кровь и вино. Жанр Плутарха рассыплется в последнюю очередь: искусство дышит еле-еле, зато об участи художника мы читаем с увлечением; история наводит оторопь, зато историческая личность сосредоточивает в себе интенсивные чувства народов и будто силится разродиться ответом на несформулированный, но читающийся в коллективном взоре вопрос.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*