Ганс Носсак - Избранное
Все это подсудимый произнес чрезвычайно спокойно, даже с легкой усмешкой, однако прокурор истолковал это так, как он, очевидно, намеревался истолковать, не без задней мысли формулируя вопросы.
— Спасибо! — воскликнул он и тут же повернулся лицом к судьям. Основание для поставленных вопросов я почерпнул из имеющихся у нас протоколов. А именно: матушка подсудимого показала…
— Моя мать? — спросил подсудимый с испугом.
— Говорите, пожалуйста, только тогда, когда к вам обращаются, — оборвал его председатель суда.
— Матушка подсудимого показала следователю, — продолжал прокурор, — что подсудимый в детстве был подвержен опасным припадкам ярости. Припадки были совершенно непредсказуемые и необоснованные, уже не говоря о том, что детям это вообще не свойственно. Матушка узнавала о приближении припадка по одному признаку: ее мальчик вдруг белел как полотно, особенно белел кончик носа. В такие минуты она прямо-таки испытывала страх перед ним… Мне кажется необходимым сообщить суду об этих показаниях матери подсудимого.
Теперь попросил слова адвокат. Ему представляется несколько странным тот факт, что господин прокурор придает столь большое значение подобного рода высказываниям старушки матери. Не влезая, так сказать, в душу этой старой дамы, можно предположить, что она сочла себя польщенной допросом и, дабы продолжить приятную беседу и показать себя поистине незаменимым свидетелем, сообщила множество разных деталей, которые сами по себе совершенно безобидны, но которые следователь все же занес в протокол, а господин прокурор сумел истолковать абсолютно превратно. Как бы то ни было, основа обвинения, по-видимому, чрезвычайно шаткая, раз уж прокурор не может найти никаких других свидетелей обвинения, кроме матери подсудимого.
Адвокату никто не возбранял выставить матушку подсудимого в качестве свидетеля защиты, парировал реплику адвоката прокурор. Как-никак, в большинстве случаев матери выступают свидетелями защиты.
Председатель суда, постучав карандашом, прервал перепалку между прокурором и защитником.
Все это время подсудимый стоял неподвижно, на его лице разлилась та же бледность, какая, по показаниям матери, разливалась на лице мальчика якобы перед приступами гнева. И сейчас, казалось, он с трудом сдерживает себя.
— Мать всегда права, — пробормотал подсудимый хрипло, в горле у него что-то клокотало, но говорил он настолько тихо, что его услышал только стенограф, да и то совершенно случайно.
— Говорите, пожалуйста, громче, — обратился к подсудимому председатель суда. — Что вы сказали?
— Я говорю, что пропал, если меня заставят защищаться от матери.
— Как это понять?
— Почему она пытается мне повредить? Это действительно непостижимо. Против нее я беззащитен.
— Я спрашиваю вас исключительно о том, соответствуют ли истине показания вашей матушки?
— Открыла ли она следователю причину, по какой у меня возникали вспышки гнева, как это сформулировал суд? По этой причине я чуть было не умер. Как мать, она, по-видимому, должна была больше бояться за меня, нежели меня, а ведь она утверждает сейчас обратное.
— Разве вы не слышали, матушка показала, что ваши припадки были всегда беспричинны?
— Тогда… Тогда… Предположим, что она все забыла. Бог с ней! Не надо пробуждать в ней ненужных воспоминаний, ведь мой брат преждевременно погиб из-за этого, она отравила ему жизнь. А я? Во что я превратился? Но она ничего не хотела знать. У нее это было внутренней потребностью, она не виновата. Пусть уж лучше страсть, а не вина.
— По вашему мнению, значит, причины все же были?
— Причины мне непонятны, господин председатель суда. Моя мать обладает безошибочным даром обнаруживать у человека незащищенную болевую точку и не в силах отказаться от того наслаждения, которое доставляет ей возможность потрогать пальцем эту болевую точку. И тут возникает нечто вроде короткого замыкания. Прошу вас, не спрашивайте меня об этом. Что ни говори, а она моя мать, и я, как и все смертные, испытываю слабость, питаю какие-то чувства к имени матери. И все же моя мать не годится в качестве свидетельницы.
— И я тоже не придаю особого значения показаниям вашей старушки матери, — прервал монолог подсудимого прокурор. — Ответьте мне, однако, на один вопрос: дотрагивалась ли и ваша жена до болевых точек, как вы изволили только что выразиться?
— Моя жена? Мне неприятно, когда о моей жене говорят дурно. Поэтому не надо соединять имя жены с именем матери в одном предложении. Неужто этого нельзя избежать, господин председатель суда?
— Вы вправе отказаться отвечать на любой вопрос, — сказал председатель.
— Разве в этом дело? Моя жена так же хорошо знала все обо мне, как я о ней. Мы оба родились тонкокожими или же стали такими. Та защитная оболочка, которая спасает всех других людей, у нас отсутствует. Мы знали, что все у нас буквально обнажено и кровоточит, и потому боялись наткнуться на что-нибудь или, упаси боже, толкнуть друг друга. Вот почему мы старались не спускать глаз друг с друга, должны были следить за каждым изменением интонации. Все это было необходимо, чтобы вовремя предотвратить самое страшное — не исчезнуть из поля зрения другого и не пропасть самому. Мы не имели права оглядываться назад, на первые годы жизни, на ужасы нашего детства, мы не имели права даже вспоминать о былом, ибо воспоминания заставили бы нас зашататься настолько сильно, что в глазах другого наши очертания расплылись бы окончательно. Но сон, господа! Кто властен над теми бурями, которые проносятся во сне, кто может защититься от них? Тебя бросает из стороны в сторону, из одного пространства в другое, ты рывком передвигаешься во времени то вперед, то назад. Тебя, словно перышко, поднимает ввысь, где разлит рассеянный свет, который слепит глаза, а потом ты опять ощущаешь, что весишь центнер, тебя неудержимо тянет книзу, все сильнее, все быстрее. Ты падаешь все отвесней сквозь туманы, падаешь до тех пор, пока не ударяешься о водяное зеркало и не взламываешь его — о, какая кричащая боль! И тут ты опускаешься в глубины озера, в ужасающую бесконечность плотоядных растений… А каково, господа, когда рядом с тобой бодрствует другой человек, ведь он все чувствует, он слышит твой крик или твои жалкие стоны. Напрасно говорить ему: это всего лишь сон, который длится несколько секунд. Нет, он знает, что это и есть жизнь другого, в которую ему не дано проникнуть, поэтому ему кажется, будто его предали, свели к нулю, ведь его не зовут на помощь. И даже если он ничего не заметил ночью, он все заметит на следующее утро, ибо проснувшийся непривычно пахнет или вокруг него образуется какая-то новая атмосфера, с размытыми контурами. Как можно скрыть сон? Конечно, его стараешься забыть. Ты спешишь побриться, одеваешься, она накрывает на стол в кухне. Вы садитесь завтракать, но все это ложь, предательство уже совершилось, и в надежность другого больше не веришь. Обычное утро — это только отсрочка, оттяжка. А сколько усилий надо приложить, чтобы вообще решиться лечь спать? И так из ночи в ночь. Каждую потенциальную угрозу мне приходилось буквально терзать до тех пор, пока она не теряла свою силу и уже не могла забрать надо мной власть. Только тогда я шел на риск: ложился в постель и погружался в сон. Ну а до этого мне приходилось бороться наяву со всеми опасностями один на один. Со всеми? Кто может знать, сколько их всех? Наверно, то была моя ошибка, слишком я к ним привык, даже посмеивался… Да, в эти минуты меня, конечно, не надо было окликать. Достаточно было самого легкого прикосновения, и я лопнул бы как мыльный пузырь. В глаза другого брызнуло бы всего несколько капель едкой жидкости. Вот и все. Да, я переоценил свои силы. Вот почему я нахожусь в этом зале.
— Если я вас правильно понял, — продолжал допрос председатель суда, вы хотите сказать, что мыльный пузырь… Вы ведь так выразились? Что мыльный пузырь лопнул в ту ночь?
— Да, пожалуй, можно сказать и так.
— И притом от несвоевременного прикосновения вашей жены?
— Несвоевременного? Но ведь она имела полное право на все, раз у нее уже не было сил выносить это.
— Стало быть, дело зашло так далеко, что у нее не было сил выносить?
— Быть может, она заметила, что мое сопротивление ослабело, заметила еще до того, как я понял это сам. Я хотел воспрепятствовать. Да, я хотел ее задержать, сделав так, чтобы мы ушли вдвоем. Первоначально я никогда не думал о таком исходе всерьез, считал его совершенно невозможным, но тут я быстро сказал: «Хорошо, пошли! Пошли! Что с нами может случиться? Ничего нам уже не страшно. Куда захотим, туда и пойдем, будем жить в грязи, в нищете, в грехе. Нас можно опозорить, мы можем умереть с голоду, над нами можно издеваться, надругаться, нас можно засадить в тюрьму…» Да, господа, почему бы вам просто не посадить меня за решетку? Приговорить к пожизненному заключению, я не возражаю. Зачем прилагать столько усилий, произносить столько мучительных слов? Ведь все, что я говорю, не предназначается для этого зала, Извините.