Генри Миллер - Тропик Козерога
Мы шли по этой громадной дыре, как я уже сказал, был зимний вечер, ясный, морозный, сверкающий. И, проходя по южной стороне к пограничной линии, мы приветствовали все достопамятные места, где происходили события и осталось что-то от нас самих. Когда мы приближались к Норт-Секонд-стрит, от Филмор-плейс к Норт-Секонд-стрит — расстояние в несколько метров, но такое богатое, наполненное место на глобусе — перед домишком миссис О'Мелио я остановился и посмотрел на этот дом и вспомнил, чем он был для меня на самом деле. Теперь все сжалось до миниатюрности, в том числе и мир, простиравшийся за пограничной линией, мир, который казался мне таким загадочным и устрашающе огромным, таким беспредельным. Стоя в забытьи, я вызывал мечту, которой предавался постоянно, думая, что так будет всю жизнь. Это была мечта о переходе пограничной линии. Как и в любой мечте, самым замечательным представлялась яркость реальности, то, что это реальность, а не мечта. За линией меня никто не знает, и я абсолютно один. Даже язык менялся. Действительно, меня всегда принимали за иностранца, за чужеземца. Меня никто не ограничивает во времени, и бродить по улицам для меня — истинное удовольствие. Должен сказать, существует только одна улица — продолжение той, на которой я жил. Наконец, я подошел к стальному мосту над железнодорожными путями. Моста я всегда достигаю с наступлением ночи, хотя он совсем близко от пограничной линии. Отсюда я смотрю вниз на переплетение путей, на станционные постройки, паровозы, крыши складов, и пока я смотрю вниз на это скопление непривычных движущихся предметов, начинается метаморфоза, как в мечте. Вместе с трансформацией и деформацией ко мне приходит осознание того, что это и есть та давняя мечта, которой я предавался так часто. Я очень боюсь проснуться, хотя знаю, что скоро проснусь, а именно: в тот момент, когда, двигаясь в огромном открытом пространстве, я подойду к дому, где есть что-то чрезвычайно важное для меня. И, входя в этот дом, я вижу, как все вокруг теряет очертания, размывается, исчезает. Пространство накрывает меня, как ковер, и проглатывает меня, а вместе со мной и тот дом, куда мне так и не удалось войти.
От этой, для меня самой приятной мечты нет абсолютно никакого перехода к сути книги под названием «Творческая эволюция». С этой книгой Анри Бергсона,{85} к которой я пришел так же естественно, как и к мечте о земле за пограничной линией, я опять совершенно одинок, опять чужеземец, опять человек неопределенного возраста, стоящий на стальном мосту и наблюдающий за метаморфозами вне и внутри. Не попадись мне эта книга в руки в нужный момент, может быть, я бы сошел с ума. Она подоспела в тот момент, когда еще один огромный мир крошился у меня в руках. Даже если бы я не понял то, что написано в этой книге, я сохранил бы в памяти только одно слово — «творческая» — все равно этого было бы достаточно. Это слово стало моим талисманом. С ним я был способен бросить вызов всему миру и особенно моим друзьям.
Бывают случаи, когда необходимо порвать с друзьями, чтобы понять смысл дружбы. Это может показаться непонятным, но открытие этой книги оказалось сродни открытию оружия, инструмента, при помощи которого я сумел отрезать от себя привычных, но уже ничего не значивших для меня друзей. Эта книга стала моим другом, потому что она научила меня не испытывать потребности в друзьях. Она дала мне мужество выстоять в одиночку и помогла оценить одиночество. Книгу я так и не понял: иногда мне казалось, что я у черты понимания, но до настоящего понимания я так и не дошел. Понимать — не было самым важным для меня. Держа эту книгу в руках, зачитывая ее своим друзьям, расспрашивая их, объясняя им, я пришел к отчетливому осознанию того, что у меня нет друзей, что я один в этом мире, поскольку в непонимании смысла написанного, которое демонстрировали и мои друзья, и я, мне стало ясно одно, а именно: существуют разные виды непонимания, и различие между непониманием одного и непониманием другого творит мир terra firma еще более прочный, чем различия в понимании. Все, что я некогда полагал понятным, крошилось, и я остался с чистой грифельной доской. Мои друзья, напротив, прочно окопались в маленьких траншейках понимания, которые они сами для себя вырыли. Они удобно замерли в маленькой кроватке понимания, превратившись в полезных граждан этого мира. Я жалел их, и не мешкая оставлял их одного за другим без малейшего раскаяния.
Так что же такое было в этой книге, что означало для меня так много и тем не менее оставалось темным местом? Я возвращаюсь к слову «творческая».
У меня нет никаких сомнений в том, что загадка кроется в реализации смысла этого слова. Когда я думаю теперь об этой книге и о том, как я постигал ее, мне представляется человек, проходящий ритуал посвящения. Дезориентация и переориентация, которые сопровождают посвящение в любую тайну — это самый удивительный опыт, что нам дано испытать. Все, что за жизнь вобрал, классифицировал и синтезировал мозг в неустанной работе своей, приходилось пересматривать и перестраивать. Хлопотный день для души! И, разумеется, не день, а недели и месяцы продолжается все это. На улице случайно встречаешь друга, с которым не виделся целый месяц, и он кажется тебе незнакомцем. Ты со своей новой вершины подаешь ему несколько сигналов, и когда он не понимает — ты покидаешь его, навсегда.
Это похоже на очистку поля брани после битвы: агонизирующих безнадежно раненных добивают одним быстрым ударом приклада. И ты идешь дальше, к новым битвам, новым победам и поражениям. Но ты идешь! И пока ты двигаешься, мир движется вместе с тобой с неимоверной аккуратностью. Ты ищешь новые сферы деятельности, новых представителей человеческого рода, которых терпеливо вооружаешь новыми символами. Ты выбираешь тех, на кого раньше не обращал внимания. Ты испытываешь всех в поле зрения, при условии, что они не ведают об откровении.
Таким образом я действовал, сидя в швейной мастерской отца и читая вслух работавшим там евреям. Я читал им эту новую Библию так же, как, должно быть, Павел проповедовал своим ученикам. С дополнительным преимуществом: эти бедные еврейские парни не умели читать на английском. Сперва я направил свои усилия на закройщика Бунчека, у которого был раввинский склад ума. Открыв книгу, я наугад выбирал какое-нибудь место и читал его на адаптированном английском, почти таком же примитивном, как английский выходцев из Китая. Потом я пытался объяснять, приводя примеры и привлекая аналогии с привычными им вещами. Меня поражало, как хорошо они все понимали, гораздо лучше какого-нибудь профессора колледжа, книжного и образованного человека. Естественно, то, что они понимали, не имело никакого отношения собственно к книге Бергсона, но разве не в этом и заключается задача такой книги, как эта? Я понимаю смысл книги так: сама книга исчезает из поля зрения, она пережевывается вживую, переваривается и усваивается плотью и кровью, чтобы в свою очередь создать новые духовные ценности и переделать мир. То был великий праздник посвященных, который мы справляли, читая эту книгу, самой заметной особенностью которой была глава «Беспорядок», пронизавшая меня насквозь и даровавшая мне такое удивительное чувство порядка, что даже если на землю упала бы вдруг комета и разметала все со своих мест, перевернула все вверх ногами, вывернула бы все наизнанку — я бы смог сориентироваться в новом порядке за мгновение ока. У меня стало не больше страхов и опасений перед беспорядком, чем перед смертью. Лабиринт — это мое счастливое раздолье, причем чем глубже я ухожу в него, тем лучше ориентируюсь.
С «Творческой эволюцией» под мышкой я еду после работы по Бруклинскому мосту, с ней я двигаюсь к дому в сторону кладбища. Иногда я сажусь на Деланси-стрит, в самом сердце гетто, после долгой прогулки по многолюдным улицам. Я сажусь под землей в вагон, словно глист, ползущий по кишечнику. Каждый раз занимая свое место в толпе на платформе, я знаю, что я самый необыкновенный из всех из них. Я слежу за происходящим вокруг как наблюдатель с другой планеты. Мой язык, мой мир — у меня под мышкой. Я — хранитель великого секрета: стоит мне только раскрыть рот и заговорить, как остановится движение поездов. То, что я должен сказать и что пока не говорю, едучи в офис и из офиса — это настоящий динамит. Я пока не готов взорвать мой динамит. Я сам поедаю его задумчиво, самозабвенно, разборчиво. Еще пять, ну, может, десять лет — и я уничтожу всех этих людей. Когда вагон на крутом повороте резко кренится, я говорю про себя:
«Здорово! Ну сойди же с рельсов, пропади все они пропадом!» Я никогда не думаю о себе как о существе, которое тоже подвергается опасности, если вагон сойдет с рельсов. Мы упакованы, словно сельди в бочке, и эта жаркая плоть, что прижимается ко мне, отвлекает меня от размышлений. Я думаю о паре ножек, обнявших мои. Я смотрю на девушку, сидящую напротив, смотрю ей прямо в глаза и задвигаю колени еще глубже между ее ног. Она дергается, ерзает на сиденье и наконец поворачивается к девушке, сидящей рядом, и жалуется, что я пристаю к ней. Народ вокруг с неодобрением смотрит на меня. Я отворачиваю голову к окну и делаю вид, что ничего не слышу. При всем желании я не мог бы изменить положение своих ног. Мало-помалу девушка ухитряется при помощи энергичных движений отнять свои ноги от моих. И я оказываюсь почти в такой же ситуации, но уже по отношению к ее соседке, той девушке, к которой она обращалась с жалобами. И сразу же ощущаю дружелюбное прикосновение, а потом, к удивлению своему, слышу, как она обращается к другой девушке со словами, что тут, мол, ничего не поделаешь, что это не вина этого человека, а вина компании, которая обращается с нами, будто с овцами. И вновь я чувствую своими ногами трепет ее ног: теплое человеческое прикосновение, похожее на рукопожатие. Свободной рукой мне удается открыть книгу. Это преследует двоякую цель: прежде всего, мне хочется показать ей, какую книгу я читаю, а во-вторых, хочу разговаривать на языке ног не привлекая внимания. Срабатывает великолепно. Тем временем вагон понемногу освобождается, и я могу сесть рядом с ней и завязать беседу — разумеется, о книге. Она — чувственная еврейка с потрясающими влажными глазами, и вследствие чувственности искренняя и открытая. Когда приходит время сойти с поезда, мы бредем под руку в сторону ее дома. Я оказываюсь вблизи границ моего прежнего микрорайона. Все мне знакомо, и в то же время все отталкивающе непривычно. Я не ходил по этим улицам много лет, а теперь вот иду с еврейкой из гетто, прекрасной девушкой с сильным акцентом. Рядом с ней я выгляжу нелепо. Я чувствую, как люди глядят нам вслед. Я — незваный гость, немчик, который явился сюда, чтобы сорвать прекрасную спелую вишню. А она, кажется, горда своей победой и старается продемонстрировать меня своим знакомым. Вот кого я подцепила в поезде, ученого, рафинированного немца! Я почти слышу ее мысли. Медленно прогуливаясь, я обдумываю практические детали: зайти к ней до или после обеда. О том, чтобы пригласить ее обедать, я не думаю. Вопрос состоял в том, где встретиться и в какое время, поскольку, как она вскользь обронила у дверей, у нее есть муж, разъездной торговец, и она должна быть осторожна. Я согласился вернуться и ждать ее на углу перед кондитерской в условный час. Если ты захочешь прийти с другом, я приведу подругу. Нет, я решил прийти один. Условились. Она пожала мне руку и нырнула в грязный подъезд. Я быстро зашагал к станции и поехал домой перекусить на скорую руку.