Александр Мелихов - Роман с простатитом
Гул отдаленного взрыва, туманная рань за окном уютного номера, заполняемого нашими сумами, – разбуженные запрещающим пушечным выстрелом, мы каждый раз преступаем завет Магомета и под гортанное радиомяуканье: “Алла, бисмилла…” – засыпаем снова. К завтраку всегда подается что-то вроде творожной кашицы, которую черпают желобком лаваша – блинчатого, вроде армянского. (Вечером можно попросить и кальян с пластмассовым одноразовым мундштуком в заклеенном целлофановом пакетике – человеку с трубкой никогда не достичь такой значительности.) Днем возле клетушечного базара под кудахтанье так и не впадающих в безнадежность кур по дешевке продают скользкие пружинистые шашлычки из легких и от пуза того же лаваша с ядреной солью. Ну а захотим роскоши – в такую же лепешку нам завернут зарумянившейся строганины с вертикального вертела, медленно вращающегося у вишневой калящейся сетки, – но сначала лепешку окунут в натекший янтарный жир, на миг прижмут к раскаленной сетке – лепешку охватит мгновенное пламя, – и уже в горячую… Гадостью нигде, кроме как в России, не кормят – видимо, не догадываются, что она съедобна: даже в нищей, закопченной от пляшущего в грубой печи огня харчевне зелень свежа, а кебаб прыскает щедрее, чем в ресторане нашей юности
“Кавказский”. Правда, чистая экзотика – какие – нибудь клецки неведомо из чего, плавающие неведомо в чем вроде, опять же, творога с молоком, чаще оказываются аппетитны лишь в чужой тарелке: помню, совсем маленькую дочку я повел в зоопарк, и больше всего ей там понравились воробьи. Но завидно становится, когда весь Дамаск начинает опускать гремящие жалюзи в лавках, конторах, мастерских и, усевшись за общую трапезу, ждать разрешающего буханья. Увы, отмирание запретов убивает и жизненные радости… А кофе в Дамаске пережаривают до угольной черноты и пьют с кардамоном – за квартал слышно. Мы и в Химграде нет-нет да выпьем по непереносимо горькой чашечке, и каждый раз сожмется сердце.
Дамаск – как всегда, самым прекрасным оказывается имя. Арки, колонны слегка завиваются чем-то мавританским лишь в центре, куда, так и быть, допущены и пальмы, а основной тон – бетонная утилитарность. Типовые минареты – в каждом квартале, вроде жэков, – подобно отставшим в росте пожарным каланчам, теряются меж бетонных кубов. Зато в них почти всегда светятся пятки правоверных (как и в нашем гостиничном холле). И над всем, и на всем, вплоть до ветровых стекол, – портретищи, портреты и портретики президента Асада – мудрого и доброго, как все диктаторы. Наши доллары в каждой подсобке подпольно меняют на обширные сирийские фунты, трепанные, как тряпки. Зато считают их здесь одной рукой: зажимают между мизинцем и безымянным, а большим и указательным мусолят. Мы затариваемся халатами, штанами, юбками, бродя из мастерской в мастерскую – всюду потягивая отличный чай из небольших, в талию, стаканчиков, – все так гостеприимны, что и торговаться совестно, но, благодарение
Аллаху, мы не одни, с нами бабы, целые годы социалистического рабочего времени проведшие в обсуждении швов и кокеток, и теперь, когда призвание наконец сделалось профессией… Меня используют в качестве толмача: “Здесь слишком мелко для нашего судна”.
Злоба дня беззлобно, но неотступно слой за слоем покрывает пылью мое внутреннее зрение, отчего зрение внешнее обретает спасительную близорукость: я замечаю в рекламе беспрерывные предложения услуг какого-то неугомонного нейрохирурга. Невольно мысля уличные углы прямыми, то и дело сбиваешься с пути – все площади о пяти – десяти углах. Единственный компас – уклон: верхний край Дамаска взмывает в гору, обращаясь в панцирь бетонной черепахи. В тамошних горных зигзагах нужно петлять очень долго, чтобы выбраться на пустынный склон и начать поиски обратной дороги. Грязи не больше, чем на задворках Невского, – ну, увидишь в мусоре грудную клетку барана, да еще по части полиэтиленовых мешков: мы пока что отстаем. Ребятишки сопровождают тебя любопытствующей стайкой, чтобы передать следующей стайке. Мальчики и девочки постарше все в защитной униформе (плюс воздушный белоснежный платкошарф для девочек).
Внезапно вздрагиваешь, завидев в бетонной щели черную фигуру без лица, и на миг покажется, что она идет к тебе спиной. А потом вспоминаешь средневековых прокаженных… В центре Дамаска паранджи не встретишь – но и женщины в европейском там не очень-то расхаживают. На скромных рекламках белья – только в ателье – все модели европейского типа.
В закоулках среди кавказских лиц гяур с чужими долларами в кармане чувствует себя несколько скованно, однако и в торговой толкотне, поминутно сцепляясь тюками и тележками, галдят возбужденно, но не зло. Даже сталкивающиеся в узкой улочке машины как-то ухитряются без мордобоя выяснить, кто должен задним ходом повторить все коленца до ближайшей развилки – метрах в двухстах. Бетонные мастодонты – почти декорация: пройди насквозь – и очутишься в лабиринте “Тысячи и одной ночи”, среди скворечников на плечах крольчатников, веками сооружавшихся методом ласточкиных гнезд. Не важно, мусульманский квартал или христианский (“Чурки раньше русских крестились?!” – ошалевает
Сокол), – выбраться можно только случайно, не поможет ни солнце, ни лежачая, как пресс-папье, луна: над головой почти смыкаются запечатанные балконы с полом из волнистых жердей (серое море…). Ливанских кедров не хватает – даже в прославленной мечети, где снаружи видна циклопическая римская колоннада, а внутри от простора ёкает душа, на поднебесных расписных потолках видишь те же самые волны (умиротворенную моей близостью Соню при входе заставляют облачиться в черную накидку с капюшоном – я начинаю понимать, сколь обольстительной может быть прекрасная монахиня). Лабиринты попадаются и бытовые, и трудовые: гуд паяльных ламп, завывания станков, грохот молотков, трескотня сварки, стрекот швейных машинок – усатые джигиты, отплевываясь, лихорадочно строчат паскудное белье для неверных сук: пенящиеся охапки ажурных “комбитрезов”, застегивающихся между ног, разноцветный прибой трусиков – на ниточках, с перьями на самом интересном месте и даже с новогодними цветными лампочками – сигнальные огни, чтобы не промахнуться в темноте? Работают на батарейках и от сети, без резиновых изоляторов лучше не суйся.
Моя мартышка в первый же день вышла из душа в ослепительном резном “комбитрезе” – я зову ее полумонахиней-полублудницей.
По центральным улицам, безостановочно и безнадежно вопя, как ишаки, ползет пришедшее им на смену стадо нетленных автомобилей всех эпох, а между ними просачивается стадо пешеходов. Но ругани нет как нет. Внушительные зубцы бледно-желтой крепости глядятся в речку, текущую прямо с Механки: ил затягивает шины, банки, ассортимент обновлен рыбьими пузырями пепси. Неприступной цитаделью овладели торговые ряды: витрины золота, тканей, ковров, юбок, штанов, полупудовых золотых сабель, захлестнутых бесстыдным бельем, ряды сластей, утопающих в сиропе, мешки сладких, соленых и просто облупленных и необлупленных орешков, пышные купы зелени, пыточные туши баранов, огромные рыбины в ледяном крошеве, – а на пыльном пустырьке, воздевши к небу какие-то талоны, народ давится к окошку закопченной баньки, бережно унося курящиеся белым мешочки.
Теряющиеся среди бетона приземистые восточные пышности в этой провинции Стамбула, увы, многократно перекрыты петербургскими
“мавританскими гостиными”: уху, воспитанному на громоподобном проигрывателе, живой Паваротти кажется жидковатым.
Лысые горы, изъеденные кариесом (карстом), как ядро ореха, монастырь, расселенный по каменным дуплам, церковка с противотанковым ежом на маковке – чтобы крест и с неба виделся крестом, – мощный электромагнит, сердечником нацеленный на колокол, – чтобы обходиться без звонаря. (Муэдзины тоже не забираются на минарет, завывают в микрофон снизу, а рационализация – первый и неостановимый шаг к скепсису…)
На семь верст до небес пылит какая-то цементная Механка, азербайджанец в обвислой майке подгребает щебенку. Бетонный минарет в бетонном селе, от которого, подобно верблюжьей колючке, катят по полупустыне тысячи черных пластиковых мешков, тускло поблескивающих до самого горизонта. Пастух с обмотанной головой высоким посохом правит овечьим стадом. И – наш литейный двор через день после дождя: спекшийся буро-лиловый шлак на десятки километров вдоль призрачных лунных гор. Весь автобус спит, а во мне снова ширится что-то огромное и ненужное. Я запоздало стираю с лица бессмысленную улыбку – и вдруг вспоминаю своего белобрысого пастушка, уже, должно быть, ссохшегося в мумию… Но мои слезы говорят лишь о том, что я снова набрался духу для измены: я давно не плачу от горя – только от красоты.
Автобус останавливается – “мальчики налево, девочки направо”. На память о моей растаявшей пастушке я хочу поднять марганцовочный камешек, но он прикипел. А сшибить его носком ботинка кажется мне кощунством.