Леонид Гартунг - Зори не гаснут
— И «Ивана Ивановича» читал, и «Открытую книгу».
— А Джигурды «Теплоход „Кахетия“»?
— Нет.
— Возьмите. Еще Кронина «Путь Шеннона», «Цитадель».
— Алла, не все сразу, — взмолился я.
— Я отложу. Хорошо? Это все книги о врачах.
Настроение у меня до этого было дрянное. Забота Аллы меня развеселила. Смешная она все-таки. Ей кажется, что люди только и должны читать, читать и читать. Из вежливости взял «Путь Шеннона».
Нет, читать я сейчас не могу. Что бы ни делал я, все время чувствую свое одиночество. Бессонными ночами думаю все об одном и том же. Было счастье. Я не сберег его. Нужно было открыть Наде все, все о Вере, ничего не утаивая. Или, вернее, я ошибся не здесь, а еще тогда, давно, на острове? Не знаю, но теперь все собралось в одну темную тучу.
Невыносимы зимние, бесконечно длинные ночи. Пустынные, беззвучные ночи, когда стоит только закрыть глаза и рядом неотвратимо возникает Надя, так реально, что слышишь нежный шепот ее влажных губ.
В одну из таких ночей раскрыл «Шеннона». Не ждал я, что он так захватит меня. Далекая Англия, далекое умершее время. Казалось бы, все чужое, но неожиданно прочел залпом в один вечер. Молодой ученый, его скитания в поисках пристанища для научной работы: университет, Далнейрская больница, психолечебница, и везде гонения со стороны чиновников от медицины. Из ночного мрака на меня взглянули ласковые глаза милой несчастной Джин Лоу, связанной путами пуританских взглядов. Шеннон, влюбленный в свою науку, снедаемый молодым честолюбием, близкий и далекий.
Книга растолкала, растормошила во мне новые мысли. Неужели права Вера? Неужели нельзя без честолюбия? А есть ли у меня оно? Нет, у меня не честолюбие, а что-то другое, чего нельзя, может быть, определить одним словом, — страх умереть, не истратив себя без остатка, не достигнув всего, на что способен, исчезнуть, как осенний лист. Вот это чувство было сильно во мне с самого детства, еще когда я, лежа на острове и слушая шум тальника под ветром, мечтал. А честолюбие? Нет его…
И еще одна мысль: Шеннон — одинокий скиталец — ни на мгновение не оставлял свою науку. А я? Почему же я бездействую? Откуда это малодушие? Никаких оправданий. Трудно, времени нет, но все надо преодолеть. Я не дрянь и не тряпка, чтоб ссылаться на обстоятельства. И тут я задал себе вопрос: «Хочу ли я?» Ответил: «Да, хочу». Больше всего остального в жизни — служить науке. Дать ей хоть зернышко, но мое.
Все чаще почему-то стала попадаться на глаза Светлана. Мне даже думается, что она ищет встреч. Однажды она попросила меня:
— Зайдите ко мне. У меня дело к вам есть.
— Когда?
— Да хоть сейчас. Вы не заняты?
Маленькая квартирка выглядела теперь просторнее оттого, что вынесли кровать Бориса Михайловича. Стол выдвинут на середину комнаты. Светлана торопливо прикрыла его скатертью.
Присев на корточки перед плитой и кидая тонкие лучиночки язычкам пламени, она сообщила мне:
— Дом продаю. Покупайте.
— Пока не думаю.
— Не хочу здесь жить. Старые стены давят, и он все еще здесь. Побелила я, вымыла все, проветрила, а все мне чудится, что тленом пахнет.
На колени мне вспрыгнула, стала тереться мордой о грудь и мурлыкать тигристая красивая кошка с короткими, отмороженными ушами.
Светлана, захлопнув дверцу печи, отошла к двери, оперлась о косяк. Голос ее зазвучал вкрадчиво:
— У вас бывает такое: вдруг замечаешь, что жизнь уходит, тает, как снег?
— Нет, не бывает.
— Надоела мне деревня. Хочу жить в большом городе. Я ведь еще не старая. Хотите вина?
Я отказался.
— Напрасно.
Она достала из буфета бутылку портвейна, наполнила высокую с просинью рюмку, выпила.
— За ваше здоровье. — И продолжала: — Жизни я еще не видела. После войны маму схоронила, очутилась в детском доме, в Тогуре. Там и десять классов кончила. Хорошо там было. Книги полюбила, зачитывалась. В комсомол вступила. Затем приехала сюда, работать счетоводом в сельпо. Борис Михайлович стал уговаривать замуж. Работа мне не нравилась — тоска смертная. Глупая я еще тогда была, никто мне не нравился, и я посчитала: когда-нибудь замуж все равно надо. Согласилась, с работы ушла. Поживу, думаю, в свое удовольствие. Он сперва, правда, был ласковый, тихий. Такой ласковый, что даже до тошноты. Потом посуровел. Не умела я такой женой стать, какой ему надо. Противно рассказывать даже: обед свари, свинью накорми, за коровой присмотри, сырые валенки его не забудь на печь поставить, да сама к ночи подушись духами «Кармен», чтобы волосы навозом не припахивали. Читать не позволял. Сяду, бывало, за книгу, а он: «Ну, опять в книгу уткнулась. Неужели дела нет?» Из дома никуда не пускал. Девчата в клуб идут, а я сижу дома, плачу. По-своему и заботился обо мне, да радости от этой заботы мне не было: платья мне, сласти — без отказа. Вина захочу — пожалуйста. К себе приручал, да не приручил. Боялась заразиться. Он обнимет, а я отворачиваюсь, чтоб в лицо не дышал.
Скучно мне было и тянуло к людям. От скуки даже полюбить его старалась, откопать в себе что-нибудь к нему хорошее. Но после пуговицы перестала даже думать…
— Что за пуговица?
— Я одну свою кофтенку ветхую пустила на тряпки. Вытираю стол после ужина — что-то бренчит по клеенке. Он услышал, взял у меня тряпку из рук: «Это что?» Взглянул: пуговичка перламутровая крохотная. «Почему ты, — спрашивает, — не спорола?» «Да что-то не заметила», — отвечаю. Он этой мокрой тряпкой меня по лицу хлесть. Раз, другой. «Будь позаметливей, береги добро». Мне больно не было. Так только удушливо стало на сердце. Не сдержалась я, крикнула: «Постарше бы да поскупее взял себе, так она бы и чужого тебе в дом натаскала». «Чужого мне не надо, а мое не смей по ветру пускать». «Кофтенка то моя», — говорю. А он мне: «Нет у тебя ничего своего… Здесь все мое, и запомни — на копейке мир стоит… Не знала этого?» «Плевала, — говорю, — я на твой копеечный мир. А руку поднимешь еще хоть раз — уйду в чем стою, и больше ты меня не увидишь». «Вот, — говорит, — пригрел змею». Однако после этого не трогал. Куда ему — больной совсем стал. Как Ваню схоронила, опостылело все. Думала уйти, да пожалела его — недолго ему уж оставалось. Потерплю, думаю… Он и женился, говорят, чтоб было кому дом караулить. Видите, сколько накоплено — дышать нечем. А в комоде, а в сундуках страсть сколько всего понатолкано, и все ненадеванное. Тридцать лет в нору таскал. Ему на складе, на холоде никак нельзя было работать. Он знал это, а уйти не хотел, Выгодно было. Так и погиб за свои копейки. Дайте закурить. — Неловко взяла папиросу в рот, прикурила из печи от уголька, вдохнула дым, закашлялась, бросила папиросу на пол.
— Фу, дрянь какая.
— Зачем же пробовать? — спросил я. — Вы ведь не курите.
— Испытать надо. Я и водку пить пробовала. Целый стакан выпила. Сперва противно стало, а потом все закружилось, смешно так. Я смеялась, после заплакала. Мне всего хочется попробовать… Вы стихи любите? — спросила она отрывисто.
— Нет, не очень.
— А я люблю. Например, у Лермонтова: «Белеет парус одинокий в тумане моря голубом…» Хорошо… Как будто про меня сказано. Нет, уеду. Куда-нибудь на юг, к морю, к пальмам.
— Учиться вам надо, — посоветовал я.
Светлана презрительно взглянула на меня:
— Чтоб умней стать? Это лишнее. Мне надоело думать. Не хочу.
— А сами думаете.
— Почему вы угадали? Конечно, думаю. Только пользы мне от этого мало. Слишком многого хочу. Муж умер — я словно из тюрьмы вышла, весь мир обнять хочется. Вы когда-нибудь многого хотели? Не только там экзамен какой-нибудь сдать или костюм купить… Ну, скажите, чего вы сейчас хотите?
— Хочу стать настоящим врачом, чтобы мне никогда никто не сказал: «Что же вы, врачи?»
Светлана внимательно посмотрела мне в глаза.
— Да, для этого жить стоит. А у меня желания порхают, как бабочки. Разного хочется, а больше всего простого бабьего счастья. Вам смешно, наверно, покажется… Такого, чтобы проснулась утром, а рядом любимый. Мне ведь этого испытать не довелось. Не знаю, как это бывает. Что вы так на меня смотрите?
— Как смотрю?
— Как на больную. Это вы, как врач, — по привычке.
— Свет надо зажечь.
Она нервно засмеялась.
— Не стоит. Так лучше. Не стыдно правду говорить.
Опять налила вина.
— Хотите?
Я снова отказался.
— А мне нравится. Мысли свободнее ходят.
Говорила она быстро. Лицо освещалось огнем из открытой печи. Мне было больно и обидно за нее, что она, такая молодая, неглупая, запуталась в жизни.
— Светлана, — заговорил я. — Вам надо учиться, работать. Нельзя падать духом, нельзя склонять голову.
Слова мои звучали неубедительно. Я чувствовал, что она не понимает их.
— Зачем вы пробовали курить, пить? Всего попробовать? Чепуха все это. Не в этом радость жизни. Работа вам нужна. Такая, в которую вы могли бы вложить всю душу. Знаете, у Олега есть мысль послать вас на курсы воспитателей.